Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Образование и наука
  3. Книга "Миф анализа"
Миф анализа
Читать

Миф анализа

Хиллман Джеймс

Образование и наука

:

психология

.
2005 г.
Аннотация

Эти очерки претерпели ряд метаморфоз. Сначала они были прочитаны как лекции на Эраносских встречах 1966, 1968 и 1969 гг., затем дополнены, исправлены и подготовлены для публикации в «Ежегоднике Эраноса», а позже еще раз подверглись исправлениям для издания в виде цикла статей в журнале «Art International». Каждый очерк был написан в расчете на самостоятельную жизнь, и в дальнейшем со стороны автора не предпринималось никаких усилий, чтобы придать им новую форму, которая позволяла бы воспринимать их как единое целое. Незначительная переработка, которой подверглись тексты в процессе подготовки этой книги, была предпринята с одной целью — подчеркнуть существующую между очерками внутреннюю связь и заставить читателя задуматься над тем необычайным психологическим феноменом XX в., каким я считаю анализ.

Предисловие

Моим родителям с благодарностью посвящается

Эти очерки претерпели ряд метаморфоз. Сначала они были прочитаны как лекции на Эраносских встречах 1966, 1968 и 1969 гг., затем дополнены, исправлены и подготовлены для публикации в «Ежегоднике Эраноса», а позже еще раз подверглись исправлениям для издания в виде цикла статей в журнале «Art International». Каждый очерк был написан в расчете на самостоятельную жизнь, и в дальнейшем со стороны автора не предпринималось никаких усилий, чтобы придать им новую форму, которая позволяла бы воспринимать их как единое целое. Незначительная переработка, которой подверглись тексты в процессе подготовки этой книги, была предпринята с одной целью — подчеркнуть существующую между очерками внутреннюю связь и заставить читателя задуматься над тем необычайным психологическим феноменом XX в., каким я считаю анализ. Я хочу поблагодарить Рудольфа Ритсема за крайне важную для меня поддержку и приглашение прочитать лекции в Эраносе, а также выразить признательность Адольфу Портману за повторное приглашение как раз тогда, когда это очень много для меня значило. Написанию этой книги способствовали доброжелательная атмосфера и стимулирующий дух эраносского кружка. Джеймс Фитцсиммонс великодушно предоставил место для этих очерков в журнале «Art International». Эрвин Аккеркнехт помог мне найти правильное направление в истории психопатологии. Я весьма признателен Рафаэлю Лопес-Педрасу за обсуждение ряда идей, представленных в этой книге, а также Элеаноре Мэттерн за перепечатку и редактирование. Я благодарен Джеффри Сатиноверу, Франческе Буш и Яну Кроуфорду за помощь в подготовке книги для издания. Дж. Хиллман Цюрих октябрь 1969 г.

Введение

Разрабатывая в книге «Вечное дитя» проблему метода, поднятую архетипической психологией, я понял, что последовательное изложение моей точки зрения и ее расхождений с концепцией, основанной на анализе (аналитической психологии), включает положения, которые обсуждаются в трех данных очерках. Возникла альтернатива: или еще раз обратиться к этим идеям в книге, трактующей понятие «Вечное дитя», или представить очерки в виде отдельной книги. Я избрал последнее, поскольку эти две книги дополняют друг друга; они и написаны были одновременно. Исследование архетипа «Вечное дитя», поднимающее вопрос о психологическом обновлении самой психологии, первоначально входило в содержание лекций, прочитанных в Эраносе, как и данные очерки. Существует важная тема, которая красной нитью проходит через обе книги, а именно претворение психического в жизнь. Претворять психическое в жизнь можно разными способами. И легче всего сделать это, на мой взгляд, через освобождение психических феноменов от проклятия аналитического разума. Этот процесс включает превращение самого аналитического разума в объект рефлексии и осознание его пристрастия к психопатологии. Пора понять, что психология стала громоздкой, подспудно действующей системой для искажения психического, которая пропитана уверенностью в том, что с психическим что-то «не в порядке» и, соответственно, необходим анализ представления о психическом в диагностических категориях. Претворение психического в жизнь означает изменение прежнего состояния, не болезненного, как принято думать, а с болезненным взглядом на себя как на существо, нуждающееся в изучении, в профессиональной заботе, равно как и в профессиональной любви. Я не хочу сказать, что психическое не страдает или не заболевает. Специалисты, деятельность которых связана с оказанием помощи — воспитанием, патронажем, социальной работой, консультированием, психотерапией, — обязаны иметь представление о страдании и болезни как о чем-то «неправильном». По вполне понятным причинам они заинтересованы в существовании психологии в ее современном состоянии. Им необходимо понять болезнь, свившую себе гнездо в чьей-то душе, чтобы они могли войти в эту душу и проделать свою работу. Но предположим, что болезненные фантазии, чувства и действия, проистекающие из имагинальной части нашего существа, являются архетипическими и, следовательно, естественными. Предположим, что они аутентичны и свойственны природе человека; предположим даже, что странная их иррациональность необходима для жизни, поскольку иначе мы бы зачахли в жестких тисках разума. В таком случае что же анализировать? Разумеется, помимо анализа, существуют и другие способы распознания психических феноменов. Бессознательное и его психодинамика не являются единственной моделью наших чувств, фантазий и поведения. Вполне возможно, что «бессознательное» и «психодинамика» — фантазии, которые мы могли бы заменить другими фантазиями, более продуктивными. В настоящих очерках я предлагаю несколько архетипиче-ских моделей понимания страданий и синдромов психического, моделей, которые, как мне думается, ничуть не хуже тех, что используются ныне. После Фрейда сменилось уже три поколения, и мы теперь не помним, когда разделили свои души пополам для двух миров: обычная часть — для жизни, а специфическая — для анализа. Мы перенесли старый религиозный раскол между буднями и воскресеньем, между мирским и нуминозным*, на взаимоотношения между нормальным, привычным и аналитическим, когда одно из двух (жизнь или психическое) оказывается «больным». В результате мы убегаем от болезни современного мира в анализ, который превратился всвоего рода священное убежище для души, или, наоборот, закусив удила, бросаемся в реальную жизнь, чтобы любой ценой избежать патологии, внедряемой в нас анализом. Забывая о болезни путем погружения в «реальную жизнь» или в «лечение», целиком положившись на своего психиатра, мы упускаем слишком многое из того, что сокрыто в душе. Если можно говорить о главном уроке, полученном после семидесяти лет развития психоанализа, то он сводится к тому, что ощущение души приходит к нам через страдания, связанные с психопатологией. Когда я буквально повержен в прах из-за постоянно угнетенного состояния духа, тревожных симптомов и неутолимых желаний, я получаю неопровержимое доказательство существования психических сил, действующих независимо от меня. Что-то живет во мне и действует помимо меня. Этот говорящий со мной через сны, страсти и огорчения демон не хочет меня отпускать. Но я вынужден признать за ним определенную ценность, ибо благодаря этому демону я способен расширить свое обычное, не выходящее, как правило, за рамки Эго представление о самом себе и довести до своего сознания ощущение души и смерти. Поэтому брать болезнь в жизнь — означает брать душу, куда бы я ни направлялся, и отвечать запросам жизни на языке этой души. Как болезнь может передаваться от одного человека к другому, так и моя забота о душе может быть заразительной, может вносить душу в чужие дома и претворять психическое в жизнь. В таком случае и жизнь, а не только анализ становится местом для созидания души. Внесение психического в жизнь означает также, что и жизнь воспринимается как психическое, как психологическое приключение, переживаемое ради души. Те возможности психического, которые были выявлены на протяжении последних 70 лет аналитической терапией, должны использоваться при любых обстоятельствах. Символические смыслы, озарение, эрос, тело, помешательство на определенных идеях и простейшая способность богов — свобода творить в своем воображении и переживать психическую реальность — все это может иметь место в любой ситуации, а не только в контексте психотерапии. Психическое способно иметь собственное воображение и жить им, обходясь без профессиональной поддержки при условии, что оно проникнется большим доверием к себе. Для этого необходимо сначала выселить «внутреннего аналитика», установившего свое кресло в нашем разуме. Ибо он, этот внутренний аналитик, — не более чем еще одна фантазия, вызванная Эго, которое остро нуждалось в поддержке, чтобы сохранить определенные врожденные странности и необходимую индивидуальность. Быть индивидом — значит быть особенным и, главное, быть тем, что ты есть, со своими собственными нестандартными и даже странными моделями архетипических ответов на жизненный вызов. Поэтому мы не будем хранить свою непохожесть в самом дальнем углу души, не будем изо дня в день заниматься самолечением. Странности вполне можно выпускать на волю, чтобы получать от этого удовольствие, и вполне возможно, что жизнь тоже будет наслаждаться ими. Как бы то ни было, мы имеем дело не просто с причудами рядового человека, пытающегося что-то изобразить и заявить о себе как о личности, но с просветами, позволяющими нам увидеть в их глубине коллективные, внушительных размеров мифические модели. Мы никогда не являемся лишь какой-то отдельной личностью; мы всегда, кроме того, суть также и Матери, и Гиганты, и Жертвы, и Герои, и Спящие Красавицы. В течение тысячелетий над нашими душами властвовали Титаны, Демоны и Великие Богини. Со своей стороны, Аристотель и Декарт сделали все, что могли, и аналитические умы, последовавшие за ними, все еще продолжают их работу, но мифические силы не удается уничтожить. Как будет показано в этих очерках, мифическое возникает внутри языка, внутри сведений, получаемых путем наблюдений, и даже внутри научных теорий. Сам анализ есть не что иное, как еще одна фантазия, живучесть которой объясняется ее мифической природой. И осознание ее в какой-то момент означает и конец анализа, каким мы знали его на протяжении этого столетия. В последнее время было сделано немало попыток найти альтернативу анализу — достаточно вспомнить хотя бы групповую психотерапию. По существу же, мы в этом случае имеем дело просто с пересадкой аналитического разума группе или ее лидеру, когда меняется фокус и содержание того, что анализируется. Что касается индивида, то он по-прежнему превращается в объект анализа, рассчитывая с его помощью лучше себя понять. Собрания хиппи, проходящие под знаком благости и любви и заканчивающиеся порой групповым сексом, приведение себя в состояние транса при помощи наркотиков — все это безрезультатные попытки высвободиться из плена аналитического начала. Но конверсия рассудочности в безмыслие — лишь переход из одной крайности в другую. В сущности, ничего не изменилось; ощущение отчужденности, потеря ориентации в любовных отношениях особенно дает о себе знать. Анализ — могущественная сила, от власти которой не так-то просто освободиться. Слишком многое в нем продиктовано представлением века о самом себе, слишком многое связано с потребностями эго-психологии. Анализ отомрет естественным путем, когда мы поймем, какой миф он отыгрывает; это откроется не сразу, но будет проясняться по мере того, как с помощью отдельных прозрений мы все лучше будем понимать связь анализа с созиданием души. Ибо созидание души и есть то, что привязывает нас, зачарованных, к этому миру: не диагностика отклонения от нормы и даже не лечение нашего недуга важно для нас в аналитической терапии, а скрытые в ней возможности для созидания души. В первой части этой книги получает развитие именно такой взгляд на вещи, отдается должное творческому началу анализа. В XX в. трудно отрицать огромную роль анализа в новом открытии души, в новом пробуждении ее воображения. Однако модель для специфических, глубоко личных эмоций, всплывающих в процессе анализа, не является по своему характеру ни клинической, ни даже индивидуально-личностной. Специфические эмоции возникают как следствие отыгрывания мифа, и это наводит на мысль, что анализ — это созидание мифа, мифическая процедура. Созидание мифа и созидание души имеют прямую связь друг с другом. Если анализ — это процесс отыгрывания, исполнения ритуала, то возникает необходимость в рассказе об этом — необходимость в мифе. Эмоции, возбуждаемые ритуалом, рассматриваются в первом из очерков как необходимые; все они с чем-либо связаны. Обладающие достоверностью в рамках данного ритуала и необходимые для созидания души, они являются частью мифического паттерна и не требуют лечения, они нуждаются лишь в том, чтобы ими руководили и их подтверждали. В этих эмоциях не следует видеть только воспроизведение или замещение, которое можно свести к первичной личностной динамике. Они не переносятся из другого времени и места или из ответной реакции других людей. Они соответствуют совершающемуся в то же самое время мифическому переживанию, опыту созидания души. Таким образом, первая часть книги могла бы иметь подзаголовок «Конец переноса». Она сфокусирована на анализе и связанных с ним эмоциях; ее основная тема — психологические взаимоотношения. Следовательно, нам необходимо посмотреть на работу психолога с иной точки зрения. Если созидание души не является ни переработкой, ни лечением, ни даже процессом самореализации (по сути, это активность имаги-нальной сферы, которая проявляется на протяжении всей жизни в чем угодно и где угодно, не нуждаясь в анализе или аналитике), тогда психолог-профессионал поставлен перед необходимостью сделать объектом рефлексии себя и свою работу. Какую собственную фантазию он реализует в своей работе? Вторая статья представляет собой попытку такой рефлексии. Она начинается с обращения к истории, к эпохе Просвещения и духу XIX в., — это ему мы обязаны нашими идеями бессознательного, психопатологии и психического. Однако история только готовит нам почву для более углубленной рефлексии; ценность истории заключается в том, что она позволяет нам созерцать архетипические модели. Во второй части книги сделана попытка отрефлек-сировать — с точки зрения архетипа — язык психологии, термины, с помощью которых мы постигаем психические и особенно имагинальные феномены, такие, как галлюцинации, мазохизм и т. п. Наша рефлексия приводит к выводу, что этот язык есть результат некоего психологического процесса, протекающего под знаком просвещенного разума— «эгоизации» психического, которое научилось справляться со своей темной стороной и заменило имагиналь-ную энергию психического понятием бессознательного. Таким образом, вторая часть книги могла бы иметь подзаголовок «Конец бессознательного». В центре ее внимания — аналитик как профессиональный психолог; ее тема — язык психологии. Третья часть посвящена аналитическому сознанию; ее главная тема — анализ и его цель. Способ подойти к этой теме — мифема женской неполноценности. Мы обнаруживаем, что эта идея является базовой для структуры аналитического разума, базовой для того рода сознания, которое мы наблюдаем при изучении невроза. Создается устойчивое впечатление, что мизогиния (женоненавистничество) неотделима от анализа, который, в свою очередь, является лишь олицетворением и проявлением западного, протестантского, научного, аполлонического Эго. Такая структура сознания в принципе не могла включать темной, материальной и страстной части своего существа, она могла лишь отбросить ее и назвать Евой. То, к чему мы приходим, пытаясь определиться со словом «сознание», есть свет; этот свет невозможно представить без обратной стороны — чего-то противоположного, низшего по своим качествам. Это противоположное и низшее в греческом, иудейском и христианском мире получило название женского. При таком подходе углубляется тема завершения анализа. Мы обнаруживаем, что анализ не сможет умереть, если только не завершится трансформация вышеописанного типа сознания. А это может произойти только в случае перехода его в иную архетипическую структуру с более темной и мягкой разновидностью света, основанную на других, менее героических и аполлонических и более диони-сийских мифах, в которых женское и низшее внутренне присуще сознанию и не представляет для него угрозы. Благодаря такому изменению мы смогли бы приблизиться к цели, иначе говоря, к концу невроза, навязавшего сознанию представления о фемининности и неполноценности. Невроз компенсирует одностороннее развитие мужского и высшего строя психики, с которым у нас отождествляется сознание. Но если сознание радикально изменится, то невроз, который мы всегда воспринимали в качестве его двойника, тоже закончится, и то же самое должно произойти с анализом, который возник как своего рода ответ на невроз. Если благодаря нашей интуиции мы пройдем сквозь анализ до самого его мифологического основания, то в результате обнаружим три опоры, на которых он базируется: перенос, бессознательное и невроз, или в соответствии с мифической перспективой — эротическое, имагиналь-ное и дионисийское.

Часть I. О психологической креативности

Назови этот мир, если тебе угодно, «юдолью созидания души», И ты поймешь, В чем его назначение…Джон Ките

…и душа не может существовать без своей другой стороны, которую всегда находим в «Ты».К. Г. Юнг

Кто является прародителем психического?

Область глубинной психологии, или психологии бессознательного, как ее некогда назвали, не знает своего отца. Нашей психологии не покровительствует какой-либо Бог, она не имеет святого заступника, не связана незримыми узами ни с одной из муз. Поскольку современная психология родилась в кабинетах двух венских врачей и в закрытых для посторонних палатах Цюрихской психиатрической больницы, молчаливо предполагается, что она является детищем медицины. Считается, что работающие в сфере психологии принадлежат к семейству «исцеляющих искусств» под эгидой Асклепия, сына Аполлона; что же касается работы психотерапевтов, то многие полагают, что она ограничивается лишь наблюдением и помощью, оказываемой больной психике. И если на пороге XX в. психическое казалось настолько больным, что являлось на свет главным образом в медицинской обстановке, это еще не довод для того, чтобы ему там оставаться. Душа во врачебном кабинете — к этой фантазии не мог не прийти XIX в.; есть основания считать, что сегодня, когда нас отделяет от его конца почти семьдесят лет, психическое и наше изучение его радикально изменились. Возможно, болезнь теперь не является данной нам проблемой, поскольку психическое заболевание не может быть предметом обсуждения до тех пор, пока мы не отрефлексируем заново понятие «психопатология». Ведь не исключено, что, упорно придерживаясь моделей недавнего прошлого, мы вообще не услышим того, в чем нуждается психическое, и тем самым не исполним свой профессиональный долг. Среди моделей XIX в., претерпевших радикальные изменения, первостепенная роль принадлежит понятию «психология». Мы не можем воспринимать значение этого слова как нечто само собой разумеющееся, исходя из того, что оно относится к сфере академической науки как предмет, фигурирующий в списке традиционно читаемых курсов. В массовом сознании психология означает нечто более глубокое, имеющее отношение к открытиям психотерапии. Теперь под психологией подразумевается то, о чем мы узнаем в результате анализа; это относится к происходящим в уме, сердце и душе процессам, которые не являлись объектами психологии в прошлом столетии. Область исследования изменяется по мере того, как его субъект, т. е. психическое, в разные времена по-разному себя проявляет. Каким образом «психология» вошла в сознание в начале прошлого века, с каким специфическим предубеждением и как это предубеждение воздействовало на наши души и наши представления о душевных болезнях, — это и является предметом внимания во второй части книги. Поскольку мы будем употреблять это слово, оно должно отразить современную душу и психическое после Фрейда и Юнга с учетом сделанных ими открытий. Мы будем считать, что это слово относится к той психологии, которая возникла в тесной связи с зарождением психотерапии и получила название «глубинная психология». Несмотря на свой поначалу чисто эмпирический характер, эта психология, в конечном счете благодаря Юнгу, превратилась в онтологию души, основанную на архетипах. Поскольку психология раскрывает глубины души (какова их суть на субъективном, трансцендентном и безличном уровне), исходя из предположения, что индивидуальное поведение является производным от чего-то, что находится за пределами индивидуального, то она пытается сообщить об истинном логосе психического. Только психология, в которой выход за пределы индивидуальной ограниченности признается настоятельной потребностью психического, может использоваться для размышлений о психическом в целом и заслуживает названия «психология». Другие модификации требуют уточняющих прилагательных, которые очерчивают их специфические границы, например: академическая, социальная, экспериментальная, клиническая, врачебная психология и т. д. Эти ограничения психологической сферы обозначают конкретные ответвления деятельности. Но мы бы хотели поместить душу в самый центр; ее архетипические глубины первичны по отношению к сферам, в которых они проявляются. Психология, таким образом, становится архетипической, чтобы быть адекватной своему предмету, т. е. психическому. Следовательно, употребление нами слова «психология» совершенно отлично от его употребления в общепринятой практике, столь уничижительного по отношению к душе и к ее сфере. Ибо психологи рассматривали глубины души и все обнаруженное в них в качестве производного сознательных, общественных или патологических процессов, и в результате явления, чрезвычайно важные для души, стали разделами теории научения или теории информации, социально-экономических событий или попросту аномальной психологии. По мере того как проявления заботы о психическом и виды лечения психотерапевтов обретали индивидуаль-ный характер, стали образовываться противоречащие друг другу направления, и это поставило под сомнение факт происхождения психологии от Асклепия. Даже если признать за психологией аполлоническую по своей природе цель — просвещение сознания, — возникают вопросы о том, как достигнуть этой цели: путем работы с отдельными лицами или группами, через коммуникацию или анализ содержания, посредством прерывания кризиса у пациента или, напротив, его продления во времени, фокусируя внимание на пациенте или на его социальных связях, на его теле или на его словах? Соответствующая литература посвящена в первую очередь технической стороне вопроса (как осуществлять лечение) и явлению переноса (живой опыт взаимоотношений между врачом и пациентом). Эта сосредоточенность на технике и на переносе свидетельствует: чрезмерная увлеченность самой встречей аналитика и пациента не только оттеснила на второй план фундаментальный вопрос о том, что же сегодня на самом деле представляет собой профессиональный анализ, но и обнажила глубокую неопределенность коренной метафоры, стержневого мифа аналитической деятельности. В зависимости от индивидуального искусства и стиля, которые, в свою очередь, наследуют черты индивидуального мифа (и каждый аналитик вживается в этот миф), предлагается большое разнообразие практических моделей: в одном случае это — верховные жрецы культа души или же ее исповедники и наставники; в другом — пастыри души, лидеры; некоторые аналитики — это диалектики, софисты, воспитатели; другие — прагматики, практические советники или биологи, скрупулезно исследующие жизненный цикл. Другой вариант — своего рода кормилицы, способствующие росту, вдохновители или конфиденты; наконец, могут быть и mystes * (Посвященный в таинства (греч.), и epoptes* (Созерцатель, посвященный в последнюю степень Элевсинских таинств (греч.), и шаманы — те, кто посвящает в таинство, своего рода гуру тела, пробуждающие его чувствительность. Медицина в данном случае — лишь один из множества подходов, и даже модели медицинской практики варьируются. И, как повторял Юнг, многое зависит от того, с кем вы себя отождествляете, от «личного уравнения», а «личное уравнение» есть не что иное, как индивидуальный миф самого психотерапевта. Но возможно ли обнаружить коллективный паттерн самой психологии, ту корневую метафору, которая выражала бы ее сущность? Отыскать общий для нашей профессиональной сферы миф, в рамках которого все индивидуальные, специфические модели успешно функционируют, определив свое место? Обнаружить этот паттерн* (Слово «паттерн» первоначально выступало в качестве синонима к слову «патрон», употреблявшемуся почти до 1700 г) означало бы отыскать своего рода патрона, отца, который творит и является творческим началом в нас. Такова первая задача. Мы должны выяснить, как психология возникает внутри психического, прежде чем рассматривать ее частные исторические деформации. Нам нужно определить, что же именно формирует душу, прежде чем исследовать происхождение неврозов в этой душе и возможность их терапии. До тех пор пока путаница с тем, кто же является отцом психологии, не прояснится, всегда будет сохраняться основание для утверждения, что это незаконнорожденное дитя; не искусство и не наука, не медицина и не религия, нечто, не обладающее достоинством академического знания, но и не свободное от его ограничений, не занимающееся только исследованием и не исцеляющее, — в общем какое-то синкретическое расширение или pot-pour-rire** (Подчеркивается этимология слова попурри, означающего во французском языке кушанье из разных сортов мяса, а буквально — горшок для смеха) из всего, что имеет какое-либо отношение к человеческой душе. До тех пор пока отец не установлен, каждый из нас вынужден блуждать в дремучем лесу феноменов, придумывая языки описания, ставя диагнозы, изобретая техники для разделения и соединения бесконечного множества фактов жизни души, ощущая себя в положении человека, не вполне уверенного в том, чем он занимается. Все мы, психологи, в конечном счете, не уверены в своем творце, в том, от кого обычно и приходит к нам ощущение не только своего авторитета, но и своей подлинности. Ни в чем до конца не уверенный в царстве призраков, шаман и духовный наставник, несущий свет, и мастер обделывать темные дела, консультант в мирских вопросах и хранитель тайны, — кто я, как не изменчивая и не проворная, как ртуть, проститутка, извлекающая деньги из сновидений и мучительных страстей? Я подобен Протею, со всей присущей незаконнорожденному и проистекающей из сомнительного отцовства изобретательностью и склонностью к надувательству, благодаря чему мне легко усмотреть черты сходства с другим, тоже сомнительным сыном, а именно с самим Люцифером. Вследствие свойственного ей комплекса безотцовщины психологии приходится испытывать множество страданий. Мы вынуждены нести не только постоянный груз собственного беспокойства, свойственного внебрачным детям, но и проекции незаконнорожденности на нас со стороны нашего окружения. Мы в силу действия закона компенсации слишком привыкли пребывать на материнских коленях: привыкли к тем, хорошо знакомым редукционистским и негенетическим, удобно материалистическим представлениям о себе и своей работе, которые препятствуют ясности мысли и свободе чувства. Заповедные области матери — детство и семья — почти полностью приковали к себе внимание психологии. Если в поисках первоисточника истины достаточно углубиться в прошлое, то мы в конечном счете придем именно к матери; материализм — это лишь хорошо замаскированный материализм. Следствием неопределенности относительно того, кто же является нашим отцом, служит навязанная нам роль героя, чье рождение необычно и чей отец неизвестен; героя, усваивающего знакомые нам черты Богочеловека, Спасителя. Это. в частности, находит выражение в надеждах, которые мы возлагаем на себя и на свою сферу деятельности: психология бессознательного и анализ — не больше и не меньше, как спасители цивилизации… или «анализ для каждого». Совсем не обязательно привязывать это соблазнительное видение ко времени начала психоаналитического движения или к тому моменту, когда выясняется, что анализ не один — анализов много. Тот, у кого нет отца, вынужден сделаться собственным отцом, сотворить свой собственный паттерн, становясь, таким образом, творцом, героически созидающим самого себя. Каждый аналитик создает, исходя из своего Эго, психологию собственной марки — эклектическую, иконоборческую. Ему не остается ничего другого, как изображать героя. Хотя порой аналитик кажется нам «родным» и «непринужденным», он преисполнен экзистенциальной двусмысленности, столь характерной для современного человека, — двусмысленности, причина которой скрывается в утрате своего собственного мифа. В своей работе с пациентом он превращается в экзистенциального творца; аналитик и пациент — двое людей, заброшенных в экзистенциальную ситуацию, где каждый занят поиском основы для бытия. Аналитик к тому же находится в поисках отца, духа, который гарантирует избранную им экзистенциальную роль поддерживающего мифа, который диктует ему, «как быть». При полном отсутствии отцовской линии в генеалогии смешно говорить о существовании последней. А без генеалогии, которая дает мифологии структуру и содержание или оказывается самой мифологией, мы уступаем давлению коллективного матриархата, который стремится сковать необъяснимые движения нашего психического путем соединения и растворения их в социальных причинах, животных побуждениях, семейных проблемах и прочих стандартных объяснениях духовного недомогания души. Мы не в состоянии взглянуть в лицо духовному кризису: мы тут же начинаем объяснять его социальными, религиозными или еще какими-либо причинами, которые приемлемы с точки зрения матриархата и поддаются разрешению только с помощью коллективных мер. При отсутствии отцовского принципа аналитики выстраивают свою личную генеалогию, прослеживая ее через ряд промежуточных звеньев (других аналитиков) вплоть до гениев-родоначальников — Фрейда и Юнга; при этом аналитики группируются в семьи или сообщества со своими патриархальными тотемами, различными формами брака, многообразными табу и наследственной враждой. Но при всем ущербе от подобного положения дел нигде, однако, комплекс отсутствующего отца не имел более разрушительного эффекта, чем в мифе о неизвестном отце, который Фрейд, считая, что данный миф выражает самую суть личности, поместил в центр нашей профессиональной сферы. Отдавая предпочтение истории об Эдипе, Фрейд поведал нам не столько миф, в котором нашла выражение сущность психического, сколько то, что сущностью психического является миф, что наша работа имеет мифический и ритуальный характер, что психология — это, в конечном счете, не что иное, как мифология, изучение истории души. Отдавая предпочтение греческому образцу, Фрейд дал нам понять, что дифференциация психологического сознания требует опоры в дифференциации бессознательного, наиболее ярко и всесторонне выраженной в мифологической культуре Греции. По словам Фрейда, «коллективное бессознательное — насколько мы вообще можем говорить о нем — состоит, по-видимому, из мифологических мотивов, или первичных образов, вследствие чего мифы всех народов являются его реальными экспонентами. Фактически всю мифологию можно воспринимать как своего рода проекцию коллективного бессознательного… Мы можем исследовать коллективное бессознательное двумя способами: изучая мифологию или анализируя отдельную личность». Однако за историей, которую Фрейд счел необходимым рассказать, тянется целый шлейф проклятий и проблем. Некоторые негативные последствия трагедии Эдипа для психологии были показаны Стайном"*: отцеубийство, войны из поколения в поколение, не находящее утоления стремление к инцесту, инцестуозная запутанность в родственных взаимоотношениях, искажение женского начала в психическом складе Иокасты, Анима как интеллектуальная загадка с телом чудовища, и разрушение куда ни обратишь взгляд — самоубийство, упадок и бесплодие, ослепление — передающиеся на много поколений вперед. И это наш миф? Если так, каким образом мы можем идти от него к психологической креативности? Тем не менее глубинная психология демонстрирует свою творческую силу. Вероятно, миф об Эдипе релевантен только определенной фазе, ранней и нездоровой фазе в жизни нашей постоянно трансформирующейся души, и этот миф лишь продлевает болезнь и нездоровый взгляд на психическое. Если во главу угла ставится неподходящий миф, это ведет к искажению нашего психического восприятия точно так же, как неадекватный космологический миф может исказить астрономические и географические наблюдения. Многое в таком случае зависит от того, сможем ли мы распознать своего истинного отца. Открытие своей подлинности могло бы привести нас не только к внутреннему согласию, но и к легитимации общественным мнением, к избавлению от необходимости обращаться к заимствованным моделям. Оно могло бы освободить нас от связи с материей и от трагедии Эдипа (не только в личном, индивидуальном плане). И оно помогло бы сделать более человеческим в нашей работе все то, что было в ней до этого слишком героическим и слишком нуминозным. Таким образом, поиск отца является поиском наших истоков, поиском чресл, что нас породили, семени, которое нас произвело. Но то, чем мы занимаемся, не имеет отношения к истории, не является поиском исторического прародителя, и поэтому исторический подход для нас не обязателен. Скорее, мы ищем то, что продолжает творить в психическом, пытаемся понять специфическую природу творческого начала в сфере психологии. Что за дух создает психическое и каким образом дух движет душой? Что порождает психолога? Что властно, как некий голос свыше, что обращает данного человека к психическому, к душе? А не связана ли способность психологии к творчеству — способность, которая не была замечена до Фрейда и Юнга — с этими учителями-родоначальниками? Не могли бы мы приблизиться к пониманию отцовского начала путем проверки этих фактических отцов и творческого начала в них? Сначала необходимо произвести некоторое разграничение. Какие факторы в жизни и деятельности Фрейда и Юнга являются именно «психологически творческими»? Относятся ли эти факторы к оригинальности их идей? Имеется ли в виду открытие новых сфер и их упорядочение, равно как и изобретение методологического аппарата, позволяющего иметь дело с этими сферами? Или креативность Фрейда и Юнга — это, прежде всего, продуктивность прожитой ими жизни, все то огромное количество наработанного ими, что плодит школы, системы, последователей, комментарии? А может быть, это литературный талант Фрейда, который принес ему премию Гете? Или свойственная Юнгу способность интуитивного схватывания уникального, которая революционизирует и сообщает новую форму общей схеме, придавая тем самым когерентность уникальному, вводя его в общий строй явлений? Или же это просто присущая духу обоих энергия, динамизм? Ибо их идеи в качестве idees-forces* (Шокирующие идеи {франц.) сохраняют скандальную репутацию до сего дня и остаются неприемлемыми для академической науки, поскольку признание их означало бы крах всей системы взглядов тех, кто с ослиным упорством отрицает реальность психического как основной человеческой данности. А может быть, чтобы охарактеризовать творческую силу Фрейда и Юнга, нам следует обратить внимание на широту их кругозора, охватывающего историю и философию, искусство и религию, биологию и естествознание, язык и этнологию — синтез, достаточно объемный для того, чтобы заключать в себе психическое современного человека. И, может быть, их творческий дар проявился как раз тогда, когда Фрейд открыл «лечение разговором», а Юнг применил свою способность вслушиваться и доверять фантазиям своих шизофренических подопечных, когда им удалось отыскать те части души, которые были потеряны для сознания; зачарованные этим открытием, они пробудили в себе и в других новое ощущение души. Если в этом пробуждении выражается психологическая творческая способность, тогда нам следовало бы вспомнить их образцовые в своем роде биографии, психология воплотилась в личностях Фрейда и Юнга — психология не как отвлеченная наука, а нечто, ставшее самой жизнью. И сами они — освободители, целители, учителя, родоначальники; каждый максимально пережил свой миф, приручая свои иррациональные навязчивые влечения и смиряясь с превратностями жизненного влечения (драйва), чтобы стать только тем, кем каждый из них был. В этом смысле каждый из них был верен себе и своей сфере деятельности — психологии, которую творил внутри себя при помощи самого себя. Тем не менее, поскольку прожитые ими жизни представляют собой сложное целое и не последнюю роль здесь играет все то, что от начала и до конца переживалось ими в рамках архетипа «Мудрого старца», нам необходимо выделить из этого сложного целого именно ту сущность, которая делает их креативность психологической. Тот факт, что Фрейд и Юнг проявили себя в психологии, а не в медицине, философии или истории, только уводит нас в сторону от сути стоящей перед нами проблемы. Сказать, что они были творчески мыслящими психологами потому, что жили, подчиняясь своему творческому инстинкту, были им сформированы и реализовали креативность именно в психологии, — тавтология. Это ничего не говорит нам ни о самом творце, ни о его специфическом творческом потенциале в психологии. Для того чтобы понять это, нам необходимо определить, в чем выражается творческий характер нашей деятельности как психологов. Давайте попытаемся разобраться в этом вопросе.

Опус психологии: сотворение души

Для художника, мистика или врача, живущего в рамках своего мифа, традицией заранее заготовлен соответствующий образец поведения. В каждой из перечисленных профессий у индивида в большей или меньшей степени есть возможность знать, чем он занимается: существует собрание картин; совокупность мистических обрядов, молитв и наставлений; история медицинской науки. Более того, можно обратиться к изучению биографий для того, чтобы узнать, как прежде художники рисовали, мистики созерцали, врачи практиковали. Можно пойти на выучку к опытному наставнику, который сумеет обучить и дать совет. Не исключено, что благодаря собственной творческой силе кому-то даже удастся изменить данный традицией паттерн. Тем не менее индивид не сможет нарушить границы, установленные непосредственно самим опусом* (Опус — буквально «работа», «труд» (лат.). Термин заимствован из алхимии и означает сам алхимический процесс и работу над ним. Хиллман вслед за Юнгом вкладывает в этот термин более широкий, прежде всего психологический смысл) или делом, произведением. Подобный опус является воплощением сферы, которой посвящена вся его жизнь, в которой эта жизнь проходит и постоянно с ней взаимодействует. Та или иная сфера деятельности — будь то живопись, мистика, медицина — даже если ее обогащает знание, получаемое теми, кто связал с ней свою жизнь, в принципе требует отказа от творческой активности где-либо, помимо нее. Как утверждает Хардинг: «Старомодное представление, что художник с врожденным дарованием может обойтись в своей работе без солидного запаса специальных знаний, объясняет нам, почему Рейнольде, Констебль и другие не любили пользоваться этим понятием (знания) и предостерегали своих учеников против увлечения им. Сейчас ясно, что таланту без фундамента из знания недостает прочности». Знание Шекспира — хорошее подтверждение сказанному. Сфера, воплощенная в данном конкретном произведении или деле, соответственно реагирует, определяя гештальт созидающей произведение творческой силы. Творческой силе сообщают форму как общие границы данной сферы, так и специфические границы произведения или дела, в которое она перетекает. Произведение формирует личность, которая находится в тесном взаимодействии с ним: «Вот почему не столько Гете создает «Фауста», сколько «Фауст» создает Гете». И мы переживаем нашу связь с произведением и как осуществление, и как страдание: осуществление потому, что благодаря произведению творческая сила обретает форму и реализуется; страдание потому, что неизбежная ограниченность любого произведения, любой сферы трагически заключает творческие возможности в рамки конкретной реализации. Живописец способен быть только живописцем, и его работа всегда связана с холстом и кистью, а не с глиной, листом писчей бумаги или человеческим телом. Существуют, разумеется, универсальные гении, которые — в духе людей эпохи Ренессанса или барокко — способны творить в нескольких сферах, но эти исключения лишь подтверждают правило. С самого начала произведение — как проблема и как игра воображения — определяет мое к нему отношение. Оно принимает от меня жертву, на которую я способен ради него, и определяет возможности, которые позволили бы мне довести работу до конца. Люди творческого труда, когда они по-настоящему увлечены своим делом, своим опусом, не так уж много думают о творчестве как таковом. Итак, что же является опусом в психологии? Если художник творит картину в русле определенной традиции, мистик размышляет о Боге в традиции «умного делания», а врач лечит больного в традиции врачебного искусства и знаний, тогда что дано психологу, с чем он встречается? И если успех или неудача художника, мистика и врача определяется их творческой способностью достигать цели в своем деле — у каждого соответственно его сфере в рамках его поля деятельности, — что же тогда является целью, помогающей нам определить творческую способность к свершению у психолога? Если следовать этой аналогии, то опус (дело или произведение) в нашей сфере может быть только самим психическим. Он объективируется в другом человеке, который определяет границы моей работы и тем или иным образом реагирует на мои действия точно так же, как это происходит в диалоге художника с холстом, мистика с Богом и врача с больным телом. Суждение о моем профессиональном совершенстве выносится на основании того, чего я стремлюсь достичь в психическом другого человека, совместно с психическим другого человека, с помощью и посредством психического другого человека. Процесс достижения избранной мною цели и модели, используемые на этом пути, зачастую настолько напоминают происходящее между врачом и пациентом или между учителем и учеником, что мы порой даже не отдаем себе в этом отчета. Однако это лишь индивидуальные и неполные модели, в некоторой степени полезные в нашем деле. Следовательно, нашу традицию только отчасти представляют медицинские модели наших предшественников — Галена, Месмера, Пинеля, Шарко и многих других, чей вклад, равно как и специфические обстоятельства, в которых начиналась их деятельность, будет рассмотрен в этой книге. Поэтому модели, связанные с духовным руководством, примером которых могут являться фигуры гуру, учителя дзен, а если персонально, то Игнатия Лойолы или Фенелона, — это не более чем замена, на которую нам приходится полагаться ввиду отсутствия того, кто мог бы быть гарантом истинной модели для психологии. Поскольку психическое прячется в болезни или в незнании, оно должно стать объектом лечения или учения. Поэтому нам приходится играть не свою настоящую роль, а другие роли, основанные на других моделях. Но само наше дело вынуждает нас играть эти другие роли для того, чтобы достичь той, более глубокой, основной цели, которая является не исцелением, не обучением, но пробуждением или порождением души. Душа другого человека для нас является опусом (делом, занятием, произведением). Но как нам быть с собственной душой? Разве не ее индивидуация является целью психологической жизни? Более того, так ли уж обязательно для души персональное местонахождение во мне или в вас? Ведь душа, без сомнения, предстает как психическое само по себе, как система жизненных процессов, не зависящих от наших понятий о личности и личном спасении. Если бы мы понимали психическое в такой безличной манере, то нам бы пришлось в нашем опусе выйти за пределы всего того, что мы пытаемся сделать из нашей души на протяжении сознательной жизни. Тогда бы мы, возможно, говорили о психическом развитии как о сфере, совершенно независимой от всякой отдельной человеческой личности. И все же, каким еще образом наше дело может успешно выполняться (а тем самым душа созидаться), если не посредством субъективного взаимоотношения с вышеназванными процессами? О душе не скажешь, что это — всего лишь природа; наше вмешательство, беспорядочное или преднамеренное, по-видимому, необходимо для ее движений. Мы можем говорить об объективно существующей психике и можем даже переживать психические движения, не принадлежащие лично нам, в импульсах, образах и фантазии как обладающие объективной необходимостью; однако наш внутренний голос упорно повторяет нам, что у души есть персональное местонахождение. Так или иначе в понятие души вкладывается представление о конкретном человеке как ее носителе. Следовательно, мы неизбежно возвращаемся к вопросу о том, на кого же ложится опус, кто является его носителем: я сам или кто-то другой? Я допускаю, что такая постановка вопроса не совсем правильна. Если даже отдельная личность и необходима для опуса созидания души, не следует резко обособлять эту личность. Мы не способны работать в психологическом поле другого человека, если не используем собственную душу в качестве инструмента. С другой стороны, само слово «индивидуация» подразумевает существование в контексте других людей, благодаря своему отличию от которых мы и различаем неповторимый почерк судьбы. Границы души недостаточно определенны, и фокусом психологической работы никогда не может являться только один — вы или я — это всегда мы оба. Здесь было бы хорошо дать определение души, но я не уверен, что смогу, да и кто другой сможет это сделать. В свое время мною были предприняты попытки раскрыть это понятие, и, возможно, будет полезно сделать несколько выдержек: Слово «душа» — не научный термин и редко появляется в современной психологической литературе, а если и появляется, то обычно взятое в кавычки, которые как бы должны защитить от возможной инфекции его стерильное в научном отношении окружение… Существует немало слов подобного рода, которые, несмотря на то, что имеют смысл, не находят места в современной науке. Это не означает, что объект, к которому относятся эти слова, не обладает реальностью, поскольку научный метод игнорирует слова, означающие эту реальность… Смысл слова лучше всего устанавливать с помощью контекста… Коренная метафора, определяющая точку зрения аналитика, сводится к тому, что человеческое поведение поддается пониманию, поскольку оно имеет внутренний смысл, который приобретается через страдание и опыт… Другие слова, которые, издавна ассоциируясь с душой, способствуют ее дальнейшей амплификации, — это «разум, дух, сердце, жизнь, теплота, человечность, личность, сущность, самое сокровенное, целеустремленность, мужество, добродетель, нравственность, мудрость, смерть, Бог»… В «первобытных» языках нередко встречаются хорошо разработанные понятия для обозначения жизненного начала, которое этнологи обычно называют «душа». Дляговорящих на этих языках душа — чрезвычайно дифференцированное представление, призванное выразить реальность воздействия высшей силы на конкретного человека. Душу представляли в образе внутреннего, сокровенного человека, в образе внутренней сестры или супруги, как место или глас Бога в человеке, как космическую силу, в которой все существующие вещи принимают участие, как нечто, данное человеку Богом, как совесть, как множественность… Мы можем искать нашу душу, и наша душа может подвергаться испытанию. Существуют притчи, повествующие о том, как душа попадает во власть к дьяволу, и о том, как душу продают дьяволу… Притчи о развертывании души, о ее странствиях. И поиски души неизменно ведут в «глубины»… Такого исследования достаточно, чтобы осознать, что мы в данном случае имеем дело не с понятием, но с символом. Символы, как нам известно, живут самостоятельной жизнью и не поддаются всестороннему контролю с нашей стороны. Следовательно, об однозначном употреблении данного слова говорить не приходится, даже если мы обращаемся к нему с целью указать на тот неизвестный человеческий фактор, который является условием наличия смысла и который превращает явления в переживания, передается в любви и обусловливает религиозную потребность. Душа — намеренно неоднозначное понятие… точно так же, как и все предельные символы, обеспечивающие основными, корневыми метафорами системы человеческой мысли. «Материя», «природа», «энергия» — всему этому в конечном счете присуща такая же неоднозначность; то же самое относится и к «жизни», к «здоровью». Как это ни странно, но об этой сокровенной глубине (интериорности), которая представляется мне наиболее интимно личной частью моего существа, едва ли можно сказать, что она принадлежит мне. Существуют разнообразные традиции связывать душу с телом и духом и даже такая традиция, которая видит в душе субстрат воспринимающего опыт сознания, но — что характерно — никогда не говорится о том, что душа имеет отношение к Эго или является частью той человеческой сферы, которая подчиняется воле и доступна пониманию рассудка. На то, что поистине мое и только мое, на мою душу только я сам не могу воздействовать. Душу лучше всего представлять, как это делали древние греки, в виде сравнительно автономной движущей силы, состоящей из парообразного вещества. Тогда бы мы, возможно, почувствовали, что она по природе своей зависима и уязвимо пориста Зависимость и нужда — основные свойства души, и это исключительно остро ощущается всякий раз, когда мы пытаемся ограничить душу путем фиксации границ отдельного существования. Эмоциональная, имагинальная и внутренняя сфера психического как основной метафоры аналитика остается крайне текучей, и ее нельзя свести к «я» и «мое». «Тебе не отыскать границ души, в каком бы направлении ты ни пошел, столь глубок ее логос» — так говорил Гераклит. Не алмаз, но губка, не отдельно горящее пламя, но непрерывное соучастие, бесконечно запутанный клубок из жизненных нитей, чьи узлы в такой же степени моя проблема, как и «ваша», и «их», — вот образ души. Коллективная природа глубин души означает: ни один человек не представляет собой острова. Юнг очень рано обратил внимание на взаимосвязь двух душ в процессе терапии, и во многом благодаря Юнгу Фрейд пришел к убеждению: первое, что необходимо сделать аналитику, — это самому подвергнуться анализу". Интерес Фрейда к собственной психике, его наблюдения в период увлечения кокаином, переросшие в продолжительный анализ, знаменуют собой начало глубинной психологии. Анализ начался, когда Фрейд, у которого завязались тесные отношения с Флиссом, стал открывать для себя свою собственную душу. Как сказал Джон Ките: «То, что наделено творческой способностью, должно творить себя». Так и наша сфера, т. е. психология, с величайшим энтузиазмом была сотворена как раз тогда, когда либидо Фрейда было притянуто к его собственной душе в процессе самоанализа. Однако это случилось не в изоляции. Для этого потребовался Флисс и дружба, о которой Фрейд вспоминал как о «самой сильной в его жизни»". Потребовалась взаимосвязь душ. По словам Юнга, мы способны идти вместе с другим постольку, поскольку мы шли с самим собой. Это означает также, что мы способны идти с самим собой постольку, поскольку мы идем с другим. Более глубокие причины такой необходимой для порождения душ зависимости психического станут ясными в ходе дальнейшего изложения. Эти причины должны проясниться, в противном случае мы никогда не поймем того, что заставляет нас искать специфической близости, возникающей в терапевтической ситуации и удерживающей нас в ней при помощи переноса. В своей работе, посвященной переносу, Юнг подчеркивает важность взаимоотношений для созидания души: «душа человека… может существовать только во взаимоотношениях и благодаря взаимоотношениям с людьми;…сознательное стремление к достижению внутреннего единства весьма дорожит своими человеческими связями, видя в них совершенно необходимое условие такого единства, поскольку без сознательного признания и приятия нашего кровного родства с теми, кто окружает нас, не может быть и речи о синтезе личности». Взаимоотношения с людьми могут быть необходимым условием, однако делом психолога, его «опусом» все же остается душа. Ни взаимоотношения, ни жизнь чувств, ничто из того, что нас окружает и в чем психическое обретает себя, не следует принимать за дело созидания души. Совершая подобную ошибку, мы фокусируем внимание на орудиях и средствах, а не на цели. Улучшение отношений и оживление чувств вообще не есть то, что мы подразумеваем, говоря о психологическом творчестве. Душа может по-прежнему оставаться бесплодной, если она не выходит за рамки человеческого круга, который никоим образом не может заменить собой богов. Тем не менее этот человеческий круг необходим для психологического творчества: мы не можем обойтись без близкого и личного мира — семьи, покровительствующих нам лиц, общества дружески расположенных к нам людей, возлюбленной или возлюбленного, личных врагов. Этот мир и населяющий его род людской есть не что иное, как долина созидания души. На этом этапе нашего обсуждения темы дух и душа расстаются, и пути духовной дисциплины и психологического развития расходятся. Это расхождение обычно не осознается, поскольку психические комплексы легко улетучиваются в разреженной атмосфере духовных формул. Тогда мы начинаем искать духовного наставника, который помог бы нам разобраться в психологической путанице, смешивая тем самым психотерапию с йогой и аналитика с мастером. Несмотря на то, что усвоение духовных дисциплин может начинаться с олицетворений и подчеркивать важность общины и учителя, эти олицетворения должны будут позже раствориться в опыте переживания абстракций более высокого порядка. Конкретные лица и затруднительные положения в данном случае рассматриваются как нечто вторичное. Психическое с его эмоциями, образами и антропоморфическими привязанностями являет собой в основе своей нарушенное равновесие. Помимо этого, для духовных дисциплин даже община и учитель — это в конечном счете надличностные абстракции. Быть столь же реальным, как дух, людям не дано. Подняться над мирской юдолью можно с помощью уединения, медитации и молитвы. Дух зовет нас ввысь и за пределы; мы все преодолеем — даже самих себя. Однако психологическое развитие вне общения с людьми останавливается; похоже, что оно невозможно вне общества других душ. Так, психолог получает наслаждение от анализа клинических фантазий, от общения со своими пациентами и их семьями; его зачарованность интимными и социальными подробностями того или иного случая является отражением на самом ближайшем и личном уровне его увлеченности опусом. Почему мы так рады возможности немного посплетничать и почему распространение сплетен такое необыкновенно выгодное и увлекательное занятие? Скажем прямо: сплетни — это очень важная деятельность психического. Есть что-то, имеющее отношение к работе психолога, в нашем пристрастии к рассказам о душах, попавших в беду, испытывающих затруднения. Такие рассказы дают выражение мифосозидающей функции психического на личном уровне рассказывающего или сплетничающего. Психолог, пренебрегающий сплетнями, возможно, воспаряет слишком высоко, необоснованно претендуя на привилегии чисто духовного существования. Сплетни обеспечивают нас психическим балластом из человеческой грязи, который не позволяет нам слишком отрываться от земли с ее специфическими проблемами. По всей видимости, в момент созидания души используется некое дионисийское отверстие, через которое индивидуальная душа втягивается в коммунальное «безумие», неточно называемое «психическим заражением». Такое взаимное просачивание, или контаминация, душ рассасывает параноидальное стремление к самоизоляции и, очевидно, необходимо душе в отличие от духа, который переходит, по словам Плотина, от одинокого к одинокому. Одинокие, работающие в рамках духовных дисциплин, не принимают во внимание личной жизни, сосредоточиваясь при изложении своих переживаний на собственных видениях, ощущениях, текстах, диетах и упражнениях. Знакомясь с алхимической литературой, мы узнаем о субстанциях и операциях — не о реальных эмоциях тех, кто писал эти книги; читая мистиков, слышим от них о молитвах, обрядах и догматах, не о взаимоотношениях с другими монахами или монахинями. Однако психология творится в юдоли живой, интимной близости людей. Если дух нас поднимает, настраивая на отстраненность и выход за пределы (трансцендентность), то сочувствие душе погружает в переживание жизни под знаком имманентности, когда Бог в душе или душа в Боге, душа в теле и, соответственно, в мире, когда души друг в друге или в мировой душе. Благодаря этой имманентности диалог — это не мост, конструируемый между изолированными, заключенными в кожаный футляр субъектами и объектами, множеством Я и множеством Ты, но подлинное, внутреннее взаимоотношение, состояние обоюдной душевной имманентности. Существует настоятельная потребность в этом взаимопроникновении: Я — Ты, данная нам априори вместе с даром ДУШИ. Так душа становится действенным фактором в обращении Оно вТы, в одушевлении вещей, персонификации, антропоморфизации посредством наделения психическими свойствами, в превращении предмета, которым мы заняты, в партнера, в которого мы вселили душу. Благодаря нашим душам мы, как свидетельствуют наши сновидения, проекции и эмоции, имманентны друг другу. То, что души в онтологическом отношении связаны между собой, означает, что наше существование характеризуется вовлеченностью. Нравится нам это или нет, и как бы ни устремлял нас дух выше и за пределы, мы вовлечены в отношения уже в силу психической необходимости. Таким образом, вовлеченность становится первым условием для доступа в психическое царство, в сферу психологии. Если установление связи с другой душой является специфическим признаком психологической творческой способности, то, следовательно, мы выделяем ее среди других видов креативности и качественно определяем важный ее аспект. Можно сказать, что психическая креативность отличается от других видов творческой способности тем, что ее опус (занятие, произведение) — это само психическое, а не какое-либо специфическое его содержание или способность. Иными словами, психологическая креативность отнюдь не обязательно может способствовать развитию нашего мышления, музыкальной способности или интеллекта. В компетенцию психологической творческой способности входит душа как опус. И ограничивается этот опус тем, что ему по силам здесь, на земле: сотворением, вынашиванием, пробуждением, просвещением и индивидуацией души. Как это воздействие проявляется в том или ином конкретном содержании или свойстве, имеет второстепенное значение. Даже там, где опусом является другая душа, психологическая творческая способность использует наше собственное ощущение души в качестве своего инструмента вроде камертона или лиры и, ударяя по его струнам, создает резонанс в других душах, находясь, таким образом, в постоянном движении от себя к другому и от другого к себе и сопереживая совместно и обоюдно с другим и гармонию, и разлад. Тренинг чувствительности, групповая психотерапия и упор на телесное переживание и воображение стали необходимыми, хотя еще не совершенными попытками пробудить психическое через осознание нами души по мере того, как последняя расширяет сферу влияния, проецируется на других и находит для себя выражение в образах. Эти методики направлены на то, чтобы мы обратили внимание, проявили интерес к тем многообразным феноменам души, которыми до сих пор пренебрегала психология. Тем не менее и здесь метод снова смешивается с целью, которой, в конечном итоге, является не сенсорное осознание, развитие зрительного воображения или чувства коллективизма и своей сопричастности, но, скорее, психическое сознание — переживание жизни как мифического разыгрывания и души как фокуса, в котором сходятся линии индивидуальной судьбы. Именно благодаря такому переживанию утверждается сознание, сфокусированное на душе и на мифических, архетипических силах. Наконец, творческое начало в психологии не действует исключительно в пределах нашей собственной личности, в пределах нашего частного процесса индивидуации символов и переживаний. Дело, которое бросает вызов творческому началу, вводит в конкретные рамки его потенциал и подвергает испытанию — это, в конечном счете, всегда другая человеческая душа. Эти ограничения, устанавливаемые для нас нашим опусом, ощущаются в любом взаимоотношении и как осуществление, и как трагедия человеческой связи.

Креативность

«Креативность» — сегодня крайне популярный термин в академической психологии, где вновь проявился интерес к индивидуальным различиям, к обучению, ориентированному на «совершенство» и к творческому процессу. Какие УСЛОВИЯ необходимы для развития таланта, чтобы он мог служить национальным интересам? Как создать благоприятные условия для творчества одаренных личностей, как избавить их от жестокой борьбы за выживание, которую большинству из нас приходится вести? Всякий раз, когда свет и пыл научного знания направляются на какую-либо область, срабатывает эффект «мгновенного разрастания», когда исследуемый объект расщепляется на десятки тысяч аспектов. И в этом своем новом интересе к творческому началу и креативности академическая психология страдает тем же изъяном, который можно обнаружить в исследованиях рака, вируса или ядра: чем больше внимания мы обращаем на частности, тем больше возникает частностей, на которые необходимо обратить внимание. Когда французская психиатрия прошлого столетия сконцентрировала свое внимание на исследовании безумия, было выявлено по меньшей мере сорок разновидностей расстройства сознания. Когда психология обратилась к интеллекту и процессу обучения, стало появляться на свет все больше и больше факторов и переменных. Прежде мы знали о существовании сна, легкого или глубокого; теперь выявлено множество видов и уровней сна, и некоторые из них нельзя назвать настоящим сном. Подобно этому мы обнаруживаем, что у Тейлора в его работе, посвященной анализу творческого процесса, приводится свыше ста определений креативности; что имеются библиографии, отражающие только особый, французский, равно как и итальянский, вклад в эту отрасль психологии; Стайн и Хайнце, лишь сопоставляя новейшую литературу по теме креативности, произвели на свет огромный том. Другой академический психолог, Голан, предпринял попытку классифицировать весь этот материал в специальном исследовании методологических подходов к проблеме креативности. Когда мы начинаем исследовать ту или иную методологию — это верный признак того, что наша тема изжила себя и стала нетворческой. Креативность оказалась настолько привлекательным предметом, что заинтересовала даже хроникера Артура Кестлера, опубликовавшего недавно об этом книгу объемом в 700 страниц. Термин «креативность» современного происхождения. До эпохи Просвещения, когда все мы были творениями Бога, живущими в сотворенном Им мире, слово creative (творческий) в качестве термина, обозначающего способность творить, едва ли употреблялось в английском языке. Слово «творческий» как «производящий, производительный» вошло в употребление только в 1803 г. вместе с новым словом, характерным для XIX в., — Эго. Теперь, когда «Бог умер» и угроза смерти нависла над всем родом людским, человек все более и более взваливает на собственные плечи роль творца. Теперь само слово «креативность» стало концептуальным символом, на который в сознании людей проецируется и надежда на лучшее, и представление о свободной личности, и, возможно, даже о продолжении жизни на земле. Но в задачу нашего исследования не входит изучение эффекта «озабоченности» феноменом творчества и того, что эта «озабоченность» или прямо-таки «загипноти-зированность» творчеством призвана компенсировать. Тем не менее мы можем выделить некоторые элементы значения, ставшие составной частью этого концептуального символа, не пытаясь при этом проводить детальный анализ того состояния современного сознания, отражением которого служат проекции на вышеуказанный символ. То, что мы предполагаем сделать, ни в коей мере не должно быть экскурсом в «природу креативности», т. е. упражнением, которое психологи сумели довести до абсурда. Превращать таинство творческого акта в научную проблему не только непристойно, но и бесполезно. Анализ креативности подразумевал бы раскрытие природы человека и природы творения. Мы имеем дело с тайнами, касающимися того, откуда мы пришли, благодаря чему мы живем и куда мы возвращаемся. Они не поддаются анализу, не мо-гут быть предметом объясняющей психологии. Слово «объяснять» в этимологическом отношении означает «удалять складки, устранять сложности и запутанность посредством разглаживания и выравнивания». К «объяснению», таким образом, хорошо обращаться при работе с двухмерными моделями, тогда как сложные модели, которые являются объектом аналитической психологии, не поддаются удовлетворительным объяснениям. Мы можем строить предположения, фантазии и с помощью нашего логоса рассказывать истории, т. е. немного «сочинять», внося в «креативность» мифологему в качестве своего вклада — к вящему ее прославлению и для установления более тесной связи с ней. Однако мы не желаем ни приносить ее в жертву (даже если такая возможность была бы нам предоставлена), ни подвергать ритуальному расчленению с помощью психологического анализа. Таким образом, вы не найдете здесь определения креативности, которое ограничивает и урезает, скорее, здесь необходима амплификация, расширяющая и соединяющая. «Дефиниция устанавливает, чем нечто является и где оно отделяется от того, чем оно не является. Дефиниция исключает, отбрасывая то, что не имеет отношения к определяемой вещи… Поскольку многое в жизни души допускает двоякое толкование, поскольку знание о ней еще далеко не полно и, вероятно, всегда будет оставаться неполным, слишком резкие дефиниции в этой области преждевременны. Основные проблемы, которые становятся предметом анализа, касаются любой души: любовь, семья, работа, деньги, эмоции, смерть, и дефинирующий нож в большей степени изувечит вышеперечисленное, нежели освободит от окружающей среды. Так или иначе дефиниции более уместны в логике и естественных науках, где необходимо придерживаться строго конвенционального употребления слов и где они обслуживают функциональные системы закрытого типа. Однако психическое ни в коей мере не является подобной системой. Дефиниция рассеивает сомнения в нашей душе просто — «пригвоздив» и зафиксировав предмет. Но для работы с психическим лучше всего подходит амплификация, потому что она позволяет рассматривать явления вне привычных жестких схем, которые навязаны знанием. Амплификация заставляет разум столкнуться с парадоксами и сложностями. Однако благодаря этому мы подходим ближе к психологической истине, которой всегда присущ парадоксальный аспект, получивший название «бессознательного». Метод амплификации напоминает методы гуманитарных наук и искусств. Пристально рассматривая наблюдаемый предмет, мы амплифицируем заложенную в нем проблему. Аналогом этой деятельности может служить продолжительная медитация или вариации на тему в музыке, узоры, выписываемые танцующими или возникающие на полотне по мере того, как художник наносит краски… Такой подход выявляет уровень значения любой проблемы и, кроме того, соответствует способу, каким сама душа выражает свои потребности: путем многократного возращения к основным комплексам с целью выработать новую их вариацию и навязать ее сознанию.

Креативность как человеческий инстинкт

Мы можем начать амплификацию с того, что приведем несколько отрывков из статьи «Психологические факторы, определяющие человеческое поведение», написанной Юнгом на английском языке и прочитанной как лекция в Гарварде в 1936 г. Излагая основные мысли об отношении психологии к биологии, Юнг делает попытку определить, какие отношения существуют между инстинктами и психическим. Он считает, что инстинкты по возраст)'старше психического, предшествуют ему, находятся за его пределами (эктопсихичны) и характеризуются главным образом тем, что обладают непреодолимой властью над человеком, т. е. имеют компульсивный характер. Инстинкты, тем не менее, поддаются «психизации», т. е. могут модифицироваться при помощи и посредством различных психических структур. Это — инстинкты в том виде, как мы их переживаем, чувствуем и наблюдаем в гармонии. Поскольку инстинкты эктопсихичны, они представляют собой объективную реальность, данную нам нашей биологической природой, и поддаются постижению в той же мере, как, например, длина волны, задающая осознаваемое нами восприятие цвета. Мы не будем рассматривать здесь подход Юнга к биологии и употребление им понятия «инстинкт», так как это \ведет нас далеко в сторону. Поскольку даже в биологии понятие инстинкта вызывает массу затруднений, мы обойдем молчанием все связанные с этим проблемы и будем в дальнейшем просто придерживаться юнговского понимания слова «инстинкт». Юнг представляет инстинкт в классической манере — как устойчивую модель поведения, обычно передаваемую организму биологическим путем и характеризующуюся компульсивностью и непроизвольностью ее реализации с целью получения специфического удовлетворения. Несмотря на то, что инстинкт представляет собой систему устойчиво функционирующих связей и, следовательно, имеет тенденцию к неограниченному повторению, человек отличается способностью реально создавать нечто новое, повторяя в какой-то степени природу, которой удается создавать новые формы. Хотя мы не можем классифицировать творчество человека с высокой степенью точности, творческий инстинкт есть нечто, заслуживающее особого внимания. Я не знаю, является ли само слово «инстинкт» в данном случае правильным. Мы используем выражение «творческий инстинкт», потому что обозначаемый им фактор является динамическим, подобно инстинкту. Так же как инстинкт, он компульсивен, но не обязательно присущ каждому человеку и не может быть жестко фиксированной и неизменно наследуемой структурой. Поэтому я предпочитаю обозначать творческий импульс как психический фактор, сходный по своей природе с инстинктом, имеющий тесную связь со всеми инстинктами, хотя и не позволяющий отождествить себя ни с одним из них. Его связь с сексуальностью — проблема, о которой уже много сказано, и, кроме того, у него много общего с побуждением к деятельности и рефлективным инстинктом. Но творческий импульс способен подавлять инстинкты или заставлять служить себе до такой степени, что это приводит к саморазрушению индивида. Творчество — в равной мере и разрушение, и созидание. Психическое может укрощать компульсии (или, наоборот, усиливать), может откладывать их разрядку и, наконец, может менять цели, приносящие специфическое удовлетворение. Все, что мы знаем об инстинкте в нас самих, уже является результатом процесса психизации. Нам дано только то восприятие инстинкта, которое уже было пропущено сквозь фильтр нашего психического. В той же самой статье Юнг описывает пять основных групп инстинктов: голод, сексуальность, побуждение к деятельности, рефлексия, и последним в этом ряду стоит творческий инстинкт. Первые четыре сопоставимы с главными группами инстинктов, выделенных К. Лоренцем: питание, размножение, агрессия и бегство. Агрессию можно рассматривать в качестве аналога юнговскому «побуждению к деятельности», бегство — «рефлексии», которая в описании Юнга этимологически восходит к слову reflexio — «загибание, запрокидывание, поворачивание назад» от стимула: «обращение внутрь», прочь от материального мира и объекта для того, чтобы погрузиться в мир психических образов и переживаний. У Лоренца ничего не говорится о пятом инстинкте — креативности; но он исходит из наблюдений над поведением животных, тогда как Юнг в своих обобщениях опирается на изучение людей. Если мы принимаем гипотезу о творческом инстинкте, мы тем самым признаем, что этот инстинкт подвергается, наряду с прочими инстинктами, воздействию психизации. Подобно другим влечениям (драйвам), он может быть трансформирован психическим или может стать субъектом контаминации, т. е. быть тесно связанным с сексуальностью или побуждением к деятельности. Тем не менее ни половое влечение, ни побуждение к производительной деятельности, ни рефлексирующее сознание, ни стремление к состязанию не являются почвой или проявлением нашей способности к творчеству. Более того, в качестве инстинкта творческое начало способно продуцировать образы своей цели и ориентировать поведение на ее удовлетворение. Подобно другим инстинктам, способность человека к творчеству требует своей реализации. Согласно юнговской теории, обращения к деятельности и рефлексии недостаточно для понимания его природы; существует пятый компонент, столь же основополагающий для человека, как голод и половое влечение, — квинтэссенция креативности. Какие грандиозные возможности открываются здесь! Я не знаю другого психолога, который бы так смело и прямо заявил, что творческое начало является сущностью человека, и все же в работах Юнга мне нигде больше не удалось найти развития этой гипотезы. Тем не менее основное внимание Юнга как в терапевтической практике, так и при изложении взглядов было направлено на проявления и превратности творческого инстинкта и на то, чтобы распутать нити, связывающие его с остальными четырьмя инстинктами. Следовательно, мы склоняемся к утверждению о том, что психология Юнга основывается в первую очередь на творческом инстинкте, и, соответственно, можем сделать следующий вывод: психология Юнга — преимущественно «творящая», психология творчества. Юнг не развивает до конца высказанной им мысли вследствие одного, кстати, свойственного всем нам недоразумения: мы нередко смешиваем творческое с художественным. Обычно Юнг упоминает о креативности в контексте разговора об артистической личности и художественном творчестве, ограничивая, таким образом, существование творческого инстинкта особыми случаями и находя, что общераспространенность» не есть свойство этого инстинкта(например, в работах «Психологические типы», «Об отношении аналитической психологии к поэтическому творчеству», «Улисс», «Пикассо» и «Психология и литература»). Но если перед нами фундаментальный человеческий инстинкт, то утверждение о его «необщей распространенности» с точки зрения логики достаточно уязвимо. Там, где Юнг действительно имеет дело с творческим инстинктом, он описывает его, пользуясь другими понятиями: тяга к целостности, стремление к индивидуации или личностному развитию, влечение к духовному, символотворческий аспект трансцендентной функции, врожденная религиозная функция или потребность в самореализации. Во многих работах Юнга можно найти прямые или косвенные утверждения о том, что развитие личности, индивидуация или самореализация — прежде всего творческая, а не какая-либо иная человеческая задача, поставленная перед индивидом не только в качестве эктопсихического побуждения, которое нельзя отвергнуть без риска впасть в невроз, но в качестве предельной цели психотерапии (в понимании Юнга, в отличие от фрейдовской или адлеровской терапии, которые нацелены главным образом на исследование и развитие других инстинктов). Юнг настаивает на том, что эта потребность в самореализации действует с такой же непреодолимой силой, как инстинкт: «Как я уже говорил, мандала означает «круг». Существуют бесчисленные варианты этого мотива, но в основе их всегда круг, заключенный в квадрат. Они содержат информацию о существовании некоего средоточия личности, своего рода центральной точки в психическом, с которой все соотносится, которая все организует и сама является источником энергии. Энергия этой центральной точки проявляется с непреодолимостью компуль-сии и понуждает стать тем, что мы есть, подобно тому, как всякий организм понуждаем принять ту форму, которая характерна для его природы независимо от того, благоприятствуют этому обстоятельства или нет. Этот центр личности ощущают или представляют себе не в виде Эго, но, если так можно дать понятие о нем, в виде самости».«…Сильнейшее, наиболее неотвратимое побуждение существа, а именно побуждение реализовать себя… Побуждение и одновременно принуждение к самореализации — это закон природы и, следовательно, непреодолимая сила, даже если ее действие на первых порах незначительно и вызывает недоверие». Мы принуждаемы быть самими собой. Процесс индивидуации — это сила, а не вопрос выбора или в очень малой степени такой вопрос. И несомненно, что именно творческий инстинкт в терапии и его превратности вызывали особый интерес Юнга. Его упорное отстаивание финальности в понимании либидо, вообще финалистской точки зрения на все психические феномены и акцент на проспективную интерпретацию сновидения — имеет в качестве основы творящую (креативную) психологию. Как признавался сам Юнг, нередко его пациенты до встречи с ним уже подвергались продолжительном) анализу. По-видимому, их больше всего беспокоили проблемы, проистекающие из психической модификации других инстинктов, и они «страдали не от какой-либо поддающейся определению з клинических терминах формы невроза, но от бессмысленности и бесцельности своей жизни… общего невроза нашего времени». Мы, вероятно, сказали бы, что пациенты страдали, как и мы сегодня страдаем, расстройствами в пси-хизации своего влечения к творчеству. Поэтому Юнг характеризует психотерапию как процесс, в котором «мы должны сделать природу нашим руководителем, и врач в таком случае направляет свои усилия не столько на лечение, сколько на развитие творческих возможностей, скрытых в самом пациенте». Юнг достаточно часто напоминал, что творческий инстинкт — это инстинкт особенный, следовательно, он не подчиняется закономерностям невротической психодинамики. Это не дар или особая милость, способность, талант или профессиональная сноровка. Это, скорее, — безмерная энергия, поступающая из-за пределов человеческой психики (за-душевная энергия), которая заставляет человека посвятить себя своему делу, используя то или иное специфическое средство выражения. Креативность пробуждает в нас глубокий интерес к нашей личности в ее становлении при помощи этого «средства-посредника», и она же вызывает у нас ощущение своей беспомощности и растущее сознание ее нуминозной силы. Креативность в чем-то родственна религиозным чувствам, и поэтому совсем не удивительно, что, описывая творческую способность, мы нередко используем язык религии. Переживание нами особенностей своей индивидуальности как принуждающей силы и безжалостного давления с ее стороны на нашу душу трудно отличить от переживания нами имманентно данных нам богов в исполняемой ими роли творцов. Ибо боги тоже, подобно инстинктам, эктопсихич-ны, находятся «по ту сторону» души — ни целиком в ней, ни целиком внеее. Творящие боги суть разрушающие боги. По словам Юнга, «творчество в такой же степени разрушение, в какой и созидание». Присущая инстинктам эктопсихическая сила именно потому, что она приходит со стороны психического, превышает человеческую силу и становится мощнее того, кто является ее обладателем. По существу, этот обладатель всегда находится под угрозой одержимости. Проявляясь в виде непреодолимого влечения (компульсии), эта сила всегда «перехлестывает через край». Мы всю жизнь пытаемся ввести ее в рамки, приручить, предоставить ей достаточное количество времени и места, потому что ее нетерпеливость — это разрушительный демон, живущий внутри самого творческого импульса. Для психологической креативности самоубийство всегда является противоположностью, поскольку деструкция души — двойник творения души, но только с обратным знаком. Опус всегда находится под угрозой деструкции, и в этом отношении самоубийство является одной из ее форм. С другой стороны, нам понятно, почему такую большую роль в судьбе человека играют сложные жизненные ситуации, в которые он попадает и требования которых — с ними нельзя не считаться — препятствуют перетеканию процесса созидания души в ее разрушение. Исследование феномена самоубийства свидетельствует о том, что в случае потери «значимого для нас другого» возможность самоубийства резко возрастает. Потеря ребенка, супруга, родителя, крах дела способны высвободить душу как для самосозидания, так и для саморазрушения. Опус может быть разрушен творческим инстинктом, если последний перестает ощущать в других тот человеческий контекст, в котором только и возможны психические реакции. В нашей работе порой приходится сталкиваться с иллюзией созидания души, иллюзией, выступающей во всеоружии всех необходимых возвышенных слов, таких, как «посвящение» или «дедикация» (служение своему призванию), «интеграция», «самореализация» и, конечно же, «самость», открываемая посредством «интроверсии», — каждое вполне может служить маскировкой для губительного процесса постепенного замыкания в субъективности. Между тем интроверсия никогда не означала изоляции от человеческого сообщества. Интроверсия — это определенная установка, дескрипция энергетического потока, а не обязательная предпосылка созидания души; ее следует отличать — и в теории, и в действительности — от опуса. Поскольку психологическая креативность, как правило, находится между теми же самыми полюсами разрушения/ созидания, которые характеризуют творческий инстинкт вообще, нам остается лишь осознать, что процесс созидания души неразрывно связан с разрушением души. Анализ, имеющий своей целью созидание души, не может не быть рискованным предприятием, которое чревато разрушением. В другом контексте я дал по возможности полную картину анализа, рассматриваемого в перспективе самоубийства, и описал терапевтический принцип как «продолжительный упадок сил», когда «анализ означает умирание»". Алхимия дает ряд образов для тех частей опуса, которые связаны с разрушением души: умерщвление, жертвоприношение, разложение, брожение, пытка и расчленение. Кроме того, есть заблуждения, которые существуют за счет человеческих взаимоотношений, — заблуждения, формально имеющие отношение к «неврозу» переноса. Таково терапевтическое заблуждение, что наиболее разрушительным для души является ее нежелание понимать, что с ней в действительности происходит; заблуждение, утверждающее, например, что все разрушающее душу находится снаружи (брак или родители, враги, учреждения, общество). В данном случае цель анализа — развести разрушительные и созидательные аспекты, и в результате креативность расщепляется вопреки собственной природе. Однако сущность креативности как раз и заключается в том, что эти аспекты взаимно проникают один в другой в каждом акте: воздвигая, мы одновременно и сносим, а расчленяя на более мелкие части — тем самым реструктурируем. Когда аналитик (или всякий, кто в рамках исполнения своего профессионального долга проявляет любовь, исцеляет, дает совет, учит, окружает заботой) не желает понимать, что его конструктивная работа с дутой пациента является также и деструктивной, деструкция осуществляется незаметно для сознания, а причины ее приписываются чему-либо, лежащему внеего. И это один из способов, с помощью которых мы становимся жертвами терапии и ее благих намерений, в то время как аналитик, как правило, выходит сухим из воды, в очередной раз используя магическое слово «перенос» для объяснения возникающих у пациента в процессе анализа симптомов и уточняя, что речь идет о негативном, неразрешенном или связанном с боязнью прекращения лечения переносе. Поскольку в любом смелом творческом предприятии опусу угрожает деструкция, то проблема управления собой приобретает первостепенное значение. Мы с восхищением изучаем жизнеописания «великих», чтобы понять, как им это удавалось. Что касается психологической креативности, то здесь сами собой напрашиваются два способа управления: во-первых, дисциплина, к которой нас принуждает опус (в психологии это раскрытие и удовлетворение специфических потребностей души); во-вторых, границы, навязываемые психическим творческому импульсу (через ситуацию взаимоотношений с людьми). Первый способ — это приобретение знания о том, как развить душу, как открыть перед ней простор и найти приложение ее способностям, как научить ее наслаждаться и удовлетворять постоянно возвращающийся интерес к смерти. Второй способ — это осознание своих взаимоотношений с людьми в качестве своего рода ритуалов, обеспечивающих нас каналами для разрядки творческих импульсов. Взаимоотношения с людьми способны служить надежным контейнером для любого безумия. Чем глубже они, тем больше могут в себя вместить. Они обеспечивают пространством для принесения жертвы, но они же служат и защитой от разрушительного аспекта творческой стихии. Когда этими каналами (я имею в виду взаимоотношения с людьми) пренебрегают, когда творческий инстинкт не может больше принять определенную форму с помощью соответствующих психических модификаций, а особенно когда творческая способность (креативность) лишена вмещающего и одновременно укрепляющего ее опуса (дела), тогда мы имеем архетипы, взрывающиеся прямо на глазах: тут и творчески-разрушительные примитивные порывы, и загнанное, отчаявшееся, разорванное сознание, и самость, вступающая в психотическую фазу. Мы можем также заключить, что творческое начало, существующее в виде инстинкта, отнюдь не является привилегией немногих человеческих личностей — гениев и художников. Это означало бы, что мы снова смешиваем художественное с творческим. Если творческое начало в человеке — такой же фундаментальный инстинкт, как голод и сексуальность, потребность в деятельности и рефлексии, то, подобно им, он присущ всем людям. Нам не нужно разделять человечество на две группы, считая вслед за Юнгом, а затем и Нойманном", что одна группа, состоящая из наделенных способностями творческих личностей, качественно отлична от другой и представляет тот особый случай, на который не распространяются законы природы в той мере, как они воздействуют и управляют нами, простыми смертными. Такой взгляд на творческое начало и творческого человека, как мы вскоре убедимся, — архетипически обусловлен одним из способов рассмотрения и переживания нами творческой способности. У так называемого творческого гения, возможно, более прямая и незапутанная связь со своим инстинктом; он может обладать особым органически присущим ему талантом (например, артистическим, математическим, созерцательным), который облегчает психизацию. Многие факторы, включая личные и исторические, оказывают на него свое влияние. Тем не менее исходить из убеждения, что существуют два вида психологии: одна для вас и для меня, а другая для творческих личностей — значит отсекать творческое от общечеловеческого, а вас и меня — от креативности. Многие великие люди — назовем хотя бы Эллиота, Манна, Фрейда, Матисса, чтобы не ходить далеко за примером, — настаивали на том, что в человеческом плане они — абсолютно нормальные и по-буржуазному пресные люди, и нам следовало бы прислушаться к их словам. Если творческий инстинкт дарован каждому из нас, равно как и возможность его видоизменения посредством психического, тогда у нас нет оснований настаивать на существовании разрыва и разлада между обычным человеком и гением. Такая точка зрения, возможно, заставила бы Йейтса внести изменения в свой стих, где говорится: «Наш интеллект принуждает нас выбирать между совершенством жизни и совершенством работы». Душа не принуждает человека выбирать. Пока душа есть опус (дело, труд, занятие), жизнь и работа отнюдь не взаимоисключают друг друга. Для психолога как жизнь, так и работа одинаково являются сферами созидания души; жизнь — это работа, а работа — это жизнь, но и то и другое открывается нам лишь с точки зрения души. Почему человек, руководствующийся в своей жизни главным образом творческим инстинктом, должен быть исторгнут из общечеловеческой семьи? И наоборот: поче- му обыкновенный человек не может радикально пересмотреть навязанное ему романтическим XIX в. героическое понятие гения, которое, кстати, так и дышит честолюбием и завистью, и таким образом покончить с этой фантазией об экстраординарной, не подчиняющейся общечеловеческим законам личности? Разве в каждом из нас нет гения; и разве у каждого гения нет человеческой души? А не могли бы мы обнаружить подобную же экстраординарность в нас самих — в нашей связи с творческим инстинктом, как мы переживаем его? Даже при отсутствии у нас какого-либо художественного таланта или сильного, волевого Эго, или просто элементарного везения в жизни для каждого из нас всегда остается открытой по крайней мере одна из разновидностей творческого начала — психологическая креативность, творчество в сфере психического. Иначе говоря, созидание души: мы способны порождать душу. Или, как это формулирует Юнг: «Но что может "создавать" человек, если выясняется, что он не поэт?.. Если вы вообще ничего не можете создавать, то, возможно, вы можете создать самого себя».

Архетипическая основа представлений о креативности

Нам необходимо продолжить исследование представлений о креативности. Мы обосновывали принцип креативности за пределами психической сферы и, имея дело с загадочной неизвестной величиной, именовали ее по-разному и неопределенно: «инстинкт», «дух» или даже «божественное». Однако как соотносятся творческий инстинкт и наши представления о нем — сотня концептуальных коннотаций термина «инстинкт креативности»? Каково их происхождение? Почему бы нам не поразмышлять не над креативностью, а над этими представлениями для того, чтобы, употребляя слово «творческий инстинкт», «творческое», мы могли бы лучше понять, что в нас при этом происходит? Не могут ли эти представления служить средством феноменологического постижения самой креативности? Иными словами, не можем ли мы использовать нашу психологию так, чтобы анализировать не само творческое начало, а наши идеи о нем? Целью нашего исследования является не столько определение «творческого инстинкта» и его «процесса» или «природы гения», сколько попытка раскрыть, что сообщает об этом инстинкте психическое, когда мы рассуждаем о креативности. Эктопсихический импульс поступает извне человеческой и божественной сферы, поэтому мы мало что можем сказать о нем; психические же побуждения могут и должны быть объектом нашего анализа. Применяя к психологии психологию — именно такова основная задача этой книги, — мы можем узнать кое-что ценное, что позволит найти новое применение всей той огромной исследовательской работе, которая была проделана в связи с изучением креативности. Мы подвергаем проверке результаты этой исследовательской работы не ради позитивистских, объективных, научно неоспоримых устанавливаемых ею «фактов», но ради выраженных ею фантазий. Мы обращаемся к академической психологии ради ее психического содержания (подобно тому, как в следующих частях книги мы будем обращаться к психиатрии и эмбриологии) для того, чтобы, оперируя языком научного исследования, понять, что сообщает о себе психическое. Мы не собираемся овладевать этим языком буквально, потому что у нас имеется другая возможность — подойти к нему через фантазийное начало, примерно так же, как к снам, алхимии или религиозным идеям, видя в них прежде всего внешнее выражение психических процессов. Высказывания о креативности также могут подвергаться анализу на предмет содержащихся в них корневых метафор. У любого основополагающего символа (такого, как материя, природа, Бог, душа, инстинкт) есть много общего с аналогичными представлениями о креативности. Уже сам факт существования такого множества базовых символов свидетельствует о разнообразии корневых метафор, с помощью которых психическое формирует свои представления. Наше восприятие процеживается сквозь фильтр психического. Мы неизбежно оказываемся стоящими в световой полосе того или иного цвета, которая определяет перспективу, УГОЛ зрения. Прилагая психологию к психологии, анализируя наши воззрения, мы можем прийти к осознанию перспектив, обусловливающих эти воззрения, и связанного с ними угла зрения. Наш метод становится, таким образом, частью опуса созидания души: он ведет душу к осознанию ее отношения к фундаментальным символам, одним из которых является творческая сила (креативность). Не исключено, что такое прояснение раскроет связь психологии с творческим началом в ее собственной сфере. Основной источник представлений о креативности — это самовосприятие тех, над кем особенно властен творческий инстинкт. Мы находим описание творческого процесса в их дневниках, записных книжках, письмах, мемуарах. В результате изучения их биографий (равно как и компульсивно-деструктивных искажений творческого процесса в жизни психотиков) выстраивается довольно однородный ряд идей о творческом начале при всем их внешнем и количественном разнообразии. Эти идеи и представления образуют феноменологию способов осознания творческого начала. Они возникают на основе пережитого опыта, событий действительной жизни, врезавшихся в память, а качестве психических перцепций инстинктивных процессов. Юнг определял архетип, или примордиальный образ, как «восприятие инстинктом самого себя»* (…способ, каким человек внутренне изображает мир, по-прежнему, несмотря на все различия в деталях, отличается таким же единообразием и упорядоченностью, какие характерны для его инстинктивных действий; чтобы дать объяснение единообразию и упорядоченности наших перцепций, мы вынуждены прибегнуть к помощи идеи наличия некоего фактора, определяющего способ понимания. Именно этот фактор я и называю архетипом, или премордиальным образом. Этот изначальный образ, наверное, лучше всего описать как восприятие инстинктом самого себя). Следовательно, мы можем предположить, что сравнительная однородность наших представлений о любом инстинкте имеет под собой архетипическую основу, т. е. в описаниях креативности существуют определенные архетипические модели, формирующие как наше переживание творческой силы, так и наши представления о ней. Даже идеи в голове «художника» или «гения» относительно того, что с ним происходит и что он совершает в ответ, архе-типически обусловлены этими перцептивными подструктурами. Давайте обратимся к типическим представлениям о креативности и их архетипической подоплеке:1. «Вначале сотворил Бог Небо и Землю». В Книге Бытия акт творения изображается как дело рук Отца, всемогущего Его, который отделяет, дифференцирует формирует, а потом объявляет, что сделанное Им хорошо. Дифференциация, порядок и благость входят в мир одновременно. Порядок — это благо; его создает Бог; Бог — это благо. И есть только один Бог, только один правильный путь, одна истина. Он — высший и единственный. Представление о креативности, пропущенное через архетип Отца, ассоциируется с методичностью и иерархией, с царством, наделенным структурными качествами. Дело или слово должно появиться на свет; какая-либо область сущего должна быть приведена в систему с помощью формулы, нанесена на карту, сооружена из камня. Без наличия продукции, реальной или связанной с отражением, не может быть и речи о творчестве. Необходимо оставить после себя памятник, посеять семя, которое способно к вечному обновлению и производит на свет новые семена по своему подобию. Носителями такого семени могут быть ученик, сын, наследник или просто нечто безличное, но ни в коем случае не друг и не возлюбленная. Это Кант, последовательно прорабатывающий одну сферу разума за другой; это Бах — отец двадцати детей, не оставивший ни одной музыкальной формы в том виде, в каком ее обнаружил, но пересоздавший всю музыку; таков Гоббс, в сорок лет неожиданно нашедший свое призвание в геометрии и в девяносто лет анализирующий принципы гражданской власти и законы математики. Таков также тот, кто связывает творческий процесс с видоизменением и дифференциацией (например, Линней) и кто пытается путем последовательного развертывания аксиоматики создать в своей области нечто раз и навсегда истинное, классически ясное и неизменное. Креативность, таким образом, определяется как процесс упорядочения, приведения к единству, к форме мандалы как конечной цели. Более того, моральные и эстетические порядки соединяются друг с другом: справедливость, соразмерность, уместность, систематичность; каждый на предназначенном только ему месте. Разум вскоре приобретает черты плеромы, в которой нет места иррациональным или находящимся в движении частям. И по мере того, как креативность все более и более подгоняется под архетипическое представление о творящем Отце, принимающем форму устойчивого совершенства, эта креативность трансформируется в стерильность — senex. Мрак материи, зло времени и хаос снова всплывают в виде презираемого женского начала (мы будем исследовать эту мизогинию в третьей части книги). И в результате изначальный образ Отца преобразуется в представление о творческом инстинкте.2. Иной формой представления этого инстинкта является убеждение, что творчество — это всегда новизна и что творчеством в истинном смысле этого слова является только creatio ex nihili* (Созидание из ничего (лат.), т. е. творчество должно вносить в мир нечто совершенно новое. Творческое начало простирается в будущее, и на творческой личности всегда лежит чуть заметный отсвет будущих времен. Такое представление о творческом начале привязывает его определенным образом ко времени (или в качестве его врага, или в качестве его сына) и заставляет преодолевать ограниченность, дабы прорваться к вечности. Или же в качестве носителя времени творческое начало принимает облик непрерывно движущегося вперед Zeitgeist**(дух времени), творящего, вероятно, до известной степени в духе творческой эволюции Бергсона путем развертывания будущего из самого себя, отчасти через динамику теории Маркса, отчасти на манер телеологического восхождения Шардена. Творческое начало всегда в движении, и движение это направлено от известного к неизвестном)', от старого к новому. Представление о нем излучает флюиды надежды и оптимизма, роста и радости, ассоциируется с цветущей порой жизни, новыми землями и перспективами. Упор делается на уникальность, единственность и неповторимость творческого дара. Креативность здесь определяется главным образом при помощи слов «оригинальность», «самобытность», и негативным выражением креативности будет нарциссическая безответственность. Так как ничто не вечно и не в наших силах заставить кого-либо сносить свое существование, не погасив искры жизни, то необходимы постоянное изменение, гибкость, движение вперед, стихийность, вдохновение свыше, ничем не обусловленное, беспричинное, не имеющее аналогов. Затвердевание и зрелость становятся препятствиями для ярких и стремительных, сметающих все на своем пути проявлений подвижного, словно ртуть, духа новизны; вот почему способ выражения для него — не работа, а игра, счастливое совпадение, шалости, комическое сопоставление, лучшая же пора — юность. «Toujours ouvert, toujours disponible* (Всегда открыт, всегда в вашем распоряжении) (франц.), no словам Андре Жида. Всегда открытый и свободный. Нам уже более или менее ясно, что такое представление о творческом начале есть не что иное, как восприятие инстинктом самого себя через образ вечного дитя* и архетип Божественного Ребенка.3. Если новое необходимо отделить от старого и если exnihilo*(из ничиго лат.) подразумевает уничтожение того, что есть, то творческое начало окрасится в тона иного спектра, отличительным признаком которого является возбуждение; натиск души, подобной лишенному живительной коры сухому дереву, и, продолжая этот ряд, — turbo*(смятение фр.), Вотан, Шива, Рудра ревущий. Эмоциональность выпускает в нас на волю ночного тигра, и мы впадаем в иконоборческий экстаз и поднимаем бунт во имя освобождения, воспринимая творческий процесс как протест. Оказавшись в поле притяжения Тени, творческое начало загрязняется флюидами активности (наиболее элементарного проявления агрессивности), голода (жадное стремление к большему, культ переживания) и сексуальности (фаллос превращается в способный к половому акту пенис). Более того, похоже, что это загрязнение и является настоящей целью воздействия, оказываемого Тенью, для того, чтобы усилить творческий инстинкт за счет энергии других инстинктов. Поэтому такое незаконное присвоение энергии находит для себя оправдание в пресловутой загадочности творческого порыва, что, согласно общепринятому представлению о Тени, предполагает, что творческий порыв таится до времени в иррациональном мраке, чтобы его первозданная сила не была подавлена'. Креативность, способность к творчеству отождествляется при таком подходе с примитивной первозданной силой, которая находит отражение в аномальном, из ряда вон выходящем, в способности к крайним степеням напряжения. Либидо сбрасывает с себя оковы, десублими-руется в распущенность, либертинство, в котором, однако, ощущается присутствие Бога, а именно Либера; свобода обнажает свою этимологическую связь с Фрейей и Фригг"* (В германо-скандинавской мифологии богини плодородия и любви) — архетипическими моделями, скрывающимися за высвобождением низшего и первобытного человека. Творческая способность ассоциируется теперь не с интеллектом и разумностью, а с чем-то примитивным, нагим, невежественным, «черным», отверженным, испорченным. С творческой способностью ассоциируется грубая мощь, равно как и ее противоположность: по-детски неумелое расчленение на части, собственная «разорванность» и разрывание всего з клочья в творческой драме Тени. Такое представление о креативности соответствует требованию, чтобы она находилась в конфликте со всем, что пытается обуздать ее творческий порыв: культурными канонами, образцами хорошего вкуса, буржуазной моралью. Так как источник этой динамической жизненной силы скрывается во тьме, творческая способность включает дар вызывать духов из этой оккультной мглы, и от творца требуется готовность спуститься в бездну психической болезни даже путем нарушения нормальной деятельности своих чувств (с помощью наркотиков, алкоголя, магии, извращений). В такие моменты креативность питается крайностью и конфликтом, соединяя в себе Genie undlrrsinn*(Гений и безумие нем), — «безумца, влюбленного и поэта», и подводя нас к мысли о том, что творческое начало лучше всего реализует себя на гибельной черте, бок о бок со злом, со смертью.4. Зло и мрак, с которыми нередко ассоциируется творческая способность, не следует смешивать с надувательством и воровством, которые также входят в представление о креативности, но образуют другую констелляцию. Похищение Прометеем огня совершается не его Тенью, не для Тени. Скорее, это — стремление сообщить Богам о том, что человеческое Эго уже вышло на сцену. Все люди пользуются огнем; ни у одного животного нет огня. С помощью огня можно изменять природные вещества и ускорять природные процессы. С помощью огня человек способен изобретать и совершать открытия; тайны природы он может превращать в проблемы, требующие решения, тем самым расширяя сферу сознательного контроля. Творческое, постигаемое через Эго, предстает как изобретательное решение проблемы, как нечто, способствующее расширению или росту сознания. В таком представлении о творческой способности нет ни преклонения перед ней, ни романтики; оно ориентировано на вполне прозаический утилитарный огонь — не на feu sacre* (Священный огонь франц.) именно такое функциональное понимание творческой способности наиболее характерно сегодня для нашей культуры с ее сосредоточенностью на психологии Эго. Эго возникает наперекор богам. Оно крадет свой свет у lumen naturae* (Свет природы, естественный свет лат.) — у естественного света и расширяется не за счет изначальной тьмы, где никакому свету вообще нет места, но ценой утраты богоподобия, присущего детству, утраты символического, естественного разума и более мягкого света, свойственного удивлению и воображению. Без творчества через посредство Эго не обойтись, и все же оно остается воровством. Не случайно Кереньи называет прометеевский поступок неизбежным воровством, грехом, люциферовским падением*(Когда у сознания воровским образом отнимают свет, мир погружается во тьму, раскалываясь на божественное и человеческое, Эго получает в награду страдание. Свет этого Эго необходимо постоянно поддерживать, и для этого от человека, как от всякого кузнеца, не жалеющего сил на поддержание огня в горне, требуется максимум сосредоточенного, терпеливого внимания и тяжелого труда. Такое представление о креативности недвусмысленно дает понять, что творческая деятельность — это пот, пот и пот, и «десять потов» должно сойти, прежде чем добьешься ощутимых результатов в своей области: вспомним Джона Уэсли, странствующего проповедника, успевавшего произносить по пятнадцать проповедей в неделю и проезжавшего в процессе их чтения верхом на лошади до пяти тысяч миль в год; или Энтони Троллопа, хронометрировавшего свою работу и следившего за тем, чтобы из-под его пера выходило не меньше двухсот пятидесяти слов каждые четверть часа. А невероятная трудоспособность Лопеде Вега, Микеланджело, Скотта, Вольтера, Бальзака, Эдисона…)5. Существует еще одно представление о креативности, не столь распространенное, но заслуживающее внимания, поскольку представляет собой психологический факт. В массовом сознании и сновидениях творческий дар отождествляется с выдающимися достижениями, с высоким положением на общественной лестнице, особенно когда упорная борьба за признание увенчалась, наконец, успехом. В этом случае творческое начало воспринимается через внешнюю маску (персону). Внешнее и публичное захватывает и поглощает внутреннее и частное; мы стараемся соответствовать представлению о нас, нашему имиджу. И этот имидж, являясь частью коллективного сознания, ведет за собой культуру в качестве representation collective* (Коллективное представление франц.) и становится жертвой ее проекций. В результате индивид, надевший подобную маску, уже не может снять ее, потому что сама эта маска становится психическим носителем творческого инстинкта и нередко доводит человека, скрывающегося за ней, до самоубийства и личной трагедии, поскольку публика требует, чтобы кто-то представлял нужный ей личностный образ. Человек, ставший жертвой подобной ситуации, не может отказаться от своей роли — отчасти из властных побуждений, но главным образом потому, что эта роль обнаруживает свою творческую действенность. Маска представляет некую коллективную силу, трансперсональную, архетипическую, так что человек вынужден носить ее для того, чтобы поддерживать связь с богами. Персона в этом случае не означает более чего-то внешнего и показного, разыгрываемой перед людьми комедии, цель которой скрыть истинное Я; напротив, она теперь и есть истинное Я в его архетипической реализации. Что может быть «реальнее» такого спектакля? Подобным образом персона раскрывает свое первоначальное значение, и это необходимо, чтобы трагический театр, сценой для которого служит весь мир, обрел реальность. Когда персона абсорбирует творческий инстинкт, то любая черточка и причуда в жизни знаменитого человека приобретает символическое значение. Вкусы кайзера, привычки диктатора, мнения кинозвезд и героев спорта, высказываемые ими по самым разным вопросам, и даже диета, которой они придерживаются, — все исполнено мифической значительности. И когда подобные фигуры появляются в сновидениях, это — знак посещения души божественной силой той или иной эпохи, и не исключено, что благодаря встрече с такой фигурой сновидец почувствует потребность более действенно проявить в мире свою творческую способность, погружаясь в общественную жизнь и реализуя себя в качестве актера исторической драмы, того, кто формирует коллективное сознание.6. В трудах психологов и историков религии и культуры мы находим еще одну важную идею о креативности. Творческой способности придавалось значение возрождения, и путь к нему — циклическая регрессия. Творческое начало в этом случае предстает в виде нетленной, вневременной основы природы: земли, дома, корней, чрева или преображающегося океана, опоясывающего мир. Мы — всего лишь служители этой основы, ожидающие, пассивные. Творческая стихия представляет собой внешний источник, материнское бессознательное, которое лежит в основе каждого человеческого существа, питая и обновляя его, и которое, естественно, подобно суровому времени года, периодически переживает период бесплодия. Творческая способность может, подобно волшебной мантии, ниспуститься на плечи любимого сына-героя, который должен вступить в бой с этой основой и даже уничтожить ее. Однако при всей серьезности этот бой — только имитация настоящего боя, поскольку такого противника невозможно победить, и мы имеем дело не со смертью, а с новым рождением. Нет необходимости развертывать до конца это представление о креативности, поскольку оно ведет свое происхождение от хорошо известного архетипа Великой Матери. В течение жизни мы подвергаемся воздействию этих представлений и переживаем архетипические стадии творчества. Мы можем, например, переходить от творческого представления Ребенка к представлению, в котором доминирует Эго, и затем далее к представлению, связанному с Отцом, или от Эго к Тени и т. д. Творческие кризисы нередко объясняются затруднениями, связанными с переходными периодами, например, с критическим периодом среднего возраста, когда от нас требуется новая психизация творческого инстинкта, несущая самовосприятие на уровне стиля и содержания. Блеск, свойственный первоначальным занятиям (Дитя), по-видимому, должен уступить место более важному, серьезному, упорядоченному тону (Отец); или успех (Персона) может быть отвергнут ради сокрушительной атаки (Тень) на то самое общество, которое обеспечило успех; или упорный непрерывный труд (Отец) может смениться продолжительным периодом молчания и вынашивания замыслов (Мать). Творческая одержимость, возможно, объясняется отождествлением с той или иной из этих архетипических модальностей, принуждающих нас крепко держаться за какую-нибудь одну установку, в то время как творческое напряжение обычно выявляет разногласие между этими модальностями. Восприятие этого инстинкта не только дает отличное от других понятие о том, что представляет собой креативность, но и обеспечивает ему определенное ощущение смысла и истины. Таким образом, мы сталкиваемся с глубоко прочувствованными и диаметрально противоположными взглядами на природу творческого искусства и творческой личности. Но, взглянув на эту проблему иначе, мы откроем архетипи-ческую основу, которая дается восприятием творческого инстинкта через посредство одной из архетипических констелляций*(Таким образом, в юнгианских наблюдениях креативности можно нередко встретить фрагменты, на первый взгляд противоречащие друг другу, которые манифестируют различные архетипические формы восприятия, как-то: Тень (см.: С W, XVII.Par. 305), Ребенок (см.: CW, VI, 197, 93), Мать (см.: CW, XV). По креативности и персоне см.: CW, VII. Par. 237f.). Более того, могут иметь место и загрязнения (контаминации), нечестивые соединения подобных архетипических переживаний творческого начала: Ребенок и Тень, возможно, недостаточно отделены друг от друга, давая нам в результате enfant terrible"*(Ужасный ребенок франц.); Ребенок и Отец, соединившись, являют нам образ старого дурака, неопытного волшебника, неэффектного Фальстафа или прикидывающегося мудрецом шарлатана; или худшее соединение: Мать и Тень, которые, действуя сообща, поглощают любое своеобразие и ясность очертаний и порождают культ «крови и почвы», регрессивное варварство с целью обретения силы и жизненного обновления через радость. Эти архетипические образы не дали ответа на поставленные нами вначале вопросы: каков творческий отцовский принцип нашей психологии? Что собой представляет психологический гений, который порождает ощущение души и генерирует психологическую реальность? Какой миф исполняется нами сегодня в ритуале анализа, помимо трагедии Эдипа, поставленной во главу угла Фрейдом, или юнговского мифа о герое? Если душа является опусом психологии, что порождает ее? И почему это порождение души или психологическая креативность так зависит от человеческой индивидуальности?

Анима и психическое

Существует модель креативности, дающая нам дополнительное представление о творческом начале, — модель, наделенная женскими чертами, однако эта женственность i фемининность) отличается от женственности Матери. В академической литературе данный аспект творческой личности описывается как «психосексуальная амбивалентность» или как «сладострастность, восприимчивость в отношении духовного, эстетические интересы и женственность». Аналогичный аспект творческой деятельности обычно называют вынашиванием, и эту метафору сводят к беременности (творческому замыслу) и рождению, а подобный аспект творческого продукта характеризуют как его необычность и красоту. В таком случае мы обнаруживаем пассивность, восприимчивость к тому, что приносится жизненным потоком, непроизвольное проглатывание приносимого, следование за образами фантазии, по мере того как они переживаются нами, или своего рода «плавание на них», та свойственная некоторым людям сверхчувствительность, при которой они способны прямо-таки впиты-вать всеми своими порами мир в собственную кровеносную систему. Мы обнаруживаем требование исполнения самых фантастических причуд, капризы, любовные интриги, выходки, и за всем этим унизительно-смиренное служение госпоже, женственному началу, которое воплощает как плавность образов, так и линии красоты. Благодаря Юнгу мы познакомились с этим наделенным фемининными чертами представлением о творческом начале. Разработка Анимы в качестве определенной функции личности всякого мужчины переводит проблему творческого опыта из плоскости особого случая художника з плоскость психологического случая каждого из нас. У каждого из нас, мужчин, есть Анима, и через наше переживание «ее» мы можем приблизиться к тому, что происходит в других. Юнг дал нам понятие Анимы, но Юнг же и сузил это понятие, ограничив его рамками психологии мужчин. В эмпирическом отношении Анима демонстрирует в первую очередь то, в чем мужское сознание слабо и уязвимо, отражая его внутреннюю сексуальность с чертами противоположного пола как женскую неполноценность, поэтому мужчина хнычет и ворчит. Тем не менее архетип Анимы нельзя ограничивать рамками особой психологии мужчин, поскольку архетипы выходят за пределы не только мужского и женского, но также биологических различий и социальных ролей. Репрезентации Анимы в греческой мифологии (данный архетип появляется в облике нимф, менад, амазонок, нереид и т. п. или в более нуминозных и артикулированных божественных формах Персефо-ны-Коры, Афродиты, Артемиды, Гебы, Афины) имеют отношение к структуре сознания, значимой для существования как мужчин, так и женщин. Следовательно, психологическая креативность, равно как и архетип Анимы, не является мужской прерогативой. Если мы пришли к выводу, что опусом психологии является душа и если Анима — это dme, alma, Seek* (Душа франц., исп., нем.). — душа, то не будет ли психологическая креативность приобретать с ее помощью нечто общее с порождением души или психическим? Ведь и Анима, и психическое традиционно имеют женский облик. Не тождественны ли они? Какое отношение они имеют к «душе»? Термин «Анима» в современном его употреблении (вслед за Юнгом) персонифицирует душу, причем предполагается, что фигуры Анимы суть образы души, открывающие ее характер и склонности. Анализируя эту проблему, Юнг поясняет, что Анима — это «эмпирическое понятие, единственная цель которого состоит только в том, чтобы дать имя группе родственных или аналогичных психических феноменов». Он преду- преждает, что это понятие «не следует смешивать с какой-либо догматической христианской идеей души или с ее предшествующими философскими концепциями». Вместо этого он ссылается на классические представления о душе, чтобы избежать растворения эмпирического понятия, обязанного своим происхождением феноменам, которые можно наблюдать в процессе анализа и просто жизни, в обычных религиозных представлениях о душе. Таким образом, Юнг по большей части избегает термина «душа», используя вместо него термины «Анима», «психическое» и «самость». Психическое и душа могут быть дифференцированы в соответствии с различными типами фантазий или схем. Юнг определяет психическое как целостность всех психических процессов, в то время как интенциональной субъективностью этой целостности является самость. Душа представляет собой функциональный комплекс этого психического, действующий в качестве «личности-посредника» между психическим, которое в основном имеет бессознательную природу, и обычным Эго. Образ этой души — личности как чего-то противоположного обычному Эго — обладает чертами противоположного пола; следовательно, в эмпирическом плане у мужчины «душа» имеет женский облик, иначе говоря, является как Анима. Тем не менее у души есть аспекты, которые выходят за пределы бессознательной фемининности мужчины, т. е. являющихся ему во сне образов любимых женщин и его внутренней личности. Эти аспекты связаны с вопросами, касающимися утраты души, бессмертия и спасения, человеческой жизненной силы, святости и связанности индивида с другими. Эти аспекты заставляют также вспомнить космическую душу мира — понятие, подразумевающее существова-ние мировой души, иначе говоря, психического на высших уровнях субъективности. Душа, психическое, Анима и Анимус (в отличие от самости, представляющей собой абстрактный, связанный с рефлексией символ) имеют этимологические ассоциации с телесными переживаниями и конкретный, чувственный, эмоциональный характер, подобно самой жизни. Мы испытываем определенные затруднения, оперируя этими словами, поскольку они не являются понятиями в строгом смысле этого слова; скорее, это символы, и они воскрешают в нашей памяти смыслы в обход любых точных значений, которые даются с помощью определений. Так, слово «Анима» всегда будет иметь латинские и греческие коннотации, благодаря которым оно смешивается спсихическим, и переживание Анимы в качестве эмоционального, аморфного, живого представляет величайшую ценность для человека. В этом смысле процесс «созидания души», вызывающий ощущение подобного присутствия, подразумевает возбуждение некого эмоционального фактора, имеющего огромное значение как для моего нынешнего благополучия, так и для моей смерти. Психология, целью которой является созидание души, затрагивает совершенно иные струны — в самой душе, нежели психология, ориентированная на Эго. «Глубинная» психология, как ее первоначально назвали в Германии, в конечном счете ведет к осознанию души в качестве фактора, направленного внутрь и в глубь человеческой личности, т. е. фактора, сообщающего ей глубину. Мы можем также представить себе связь между Анимой и психическим на примере взаимоотношений потенциального и актуального. Душа как Анима, как внутренняя личность содержит все то, чем пренебрегла внешняя персона. На первой стадии эти аспекты неизбежно включают все бессознательное, чувствительное и женоподобное и совпадают с теми чертами Анимы, которые в свое время описал Юнг. Но как только мы начинаем их сдерживать и обуздывать, волей-неволей к ним приспосабливаться, представлять их в своем воображении, они все более и более психизируются, наделяя нас интуицией и символами, устанавливая жизненно важные связи. По существу, мы вынуждены развивать в себе упомянутые выше психологиче- ские особенности для того, чтобы сохранять душевное равновесие в моменты, когда власть Анимы над нами особенно велика. Благодаря интересу к этим фемининным аспектам и при помощи диалога и общения с ними из состояния Анимы возникает нечто, имеющее психологическую природу. Иными словами, Анима становится психическим, вызывая в нас — по мере пробуждения и перехода в психическое — все возрастающее ощущение души. Таким образом, существующие в скрытом виде у каждого из нас проблемы с Анимой есть не что иное, как психическое, стремящееся пробудиться; и, как повествует старая сказка, это психическое было прекрасной, унылой, способной себя погубить, довольно-таки неопытной девушкой, простодушной во взаимоотношениях как со своими сестрами, так и с богинями. Если Анима — это путь к психическому, то переживания, связанные с ней, можно рассматривать в качестве своеобразного пути посвящения для психологической творческой способности (креативности). Поэтому Юнг говорит об Аниме как о пути к психической целостности и о периодически повторяющихся соединениях с феми-нинностью на протяжении различных стадий ее развития. Это не означает, что Анима открывается нам в другой своей ипостаси, но тем не менее она состоит в особых отношениях с «Мудрым Старцем», будучи его дочерью, л путь к мудрости и к безрассудству мужской человечности з полном объеме проходит через разработку конкретной Анимы. Необходимо иметь в виду, что в начале этого процесса Анима и есть само психическое, все еще находящееся во власти симптомов, все еще неустойчивое и не-узнанное. И в глубине очарования, исходящего от любой Анимы, — неотразимая красота самой прекрасной из всех сотворенных на земле форм — сама Психея. Эротическое желание, как поясняет платоновский Сократ, всегда направлено к прекрасному: «Любить — значит стремиться водить в прекрасном как телесно, так и духовно» (Sympo-sion, 206B). То, что притягивает нас больше всего, даже больше, чем богиня красоты Афродита, — это смертный человек, Психея, иначе говоря, смертное психическое человека. В мужских сновидениях Анима нередко становится отражением симптомов на уровне вегетативной нервной системы, а также эмоциональной лабильности; иначе говоря, она представляет соматические явления, которые пока еще не стали психическими переживаниями, т. е. не подверглись в достаточной мере психизации. В этих сновидениях Анима является пленницей — изолированной, «не способной выйти»; порой она так же загадочна и непостижима, как и сами симптомы; она может оставаться ребенком, стоящим на пороге половой зрелости; иногда она предстает в виде утопленницы, которую вытащили из воды, или обгоревшей, обмороженной, умственно неполноценной, физически недоразвитой, страдающей сифилисом, — т. е. нуждающейся в попечении. Порой она является частью мифического ландшафта, где красавицы женщины и животные движутся среди растительности, еще не виданной человеком* (Нуждающихся в дополнительных примерах образов Анимы и эмоций, с ней связанных, а также психологических интерпретаций ее в виде переживаний, отсылаем к работам Юнга «Анима и Ани-мус», «Об архетипах, в особенности о понятии Анима» и «Психологические аспекты фигуры Коры»). В подобных сновидениях мужчина может, например, попытаться найти отверстие в стене, чтобы проникнуть к девушке в соседнюю комнату, или, скажем, он обнаруживает, что телефонный провод перерезан и ей невозможно позвонить. Иногда такая очаровательная девушка говорит только на незнакомом языке или является представительницей какой-то языческой цивилизации — она влечет мужчину за собой, в историческое прошлое; подобные женские образы появляются во сне, эротически возбуждают сновидца и исчезают. Бывает, что насекомое или мышь, которых мужчина пытается раздавить, оборачивается прекрасной, но крошечной девушкой. Все теряет для него смысл; соблазны обступают со всех сторон. Снова и снова мужчина оказывается в плену собственных чувств и фантазий, заставляющих его поворачивать голову на каждом перекрестке в поисках единственного нужного ему женского лица. Но как раз в тот момент, когда паруса фантазии наполнились ветром и путешествие воображения должно вот-вот начаться, некая сила противодействия — возобновление симптома — заваливает корабль набок. Классические способы, к которым мужчина мог бы прибегнуть в случае атаки на него со стороны других архетипов, например, отказа от контактов с матерью или устройства очной ставки со своей Тенью, в данном случае совершенно неэффективны. В ответ на обращенные к ней вопросы девушка улыбается и исчезает. Мужчина погружается в спячку или проводит день впустую, в самом скверном расположении духа. Она сопротивляется любому аналитическому подходу, который мог бы редуцировать, интерпретировать или объяснить хоть что-то. По-видимому, остается только единственный путь — путь любви, и указанием на него служит легкость, с которой сновидец оказывается во власти чар. От мужчины требуется полюбить свою душу. Можно привести аналогичные примеры, касающиеся женской психологии. Анимус нередко предстает в образе странника, солдата, узника — кого-то, кто оказался жертвой увечья, или просто слабого, или слишком юного, а не то и в виде пьяницы или неудачливого насильника, чьи домогательства терпят позорный провал, или, наоборот, имеют неожиданный успех (такие угрозы расцениваются примитивно-первобытными слоями сознания в соответствии с половой принадлежностью). То же самое относится и к фигуре коллективного Героя, являющегося во сне. И пока женщина не почувствует к нему любовь, контакта с Аниму-сом не будет. Полученные нами данные аналитической работы заставляют сделать выводы о том, что Анима превращается в психическое с помощью любви и что именно эрос порождает психическое. Таким образом, мы приходим к еще одному представлению о творческом начале, на этот раз воспринимаемом через архетип Анимы. Творческое представляет собой достижение любви. Его отличительными свойствами являются воображение и красота, а также связь с традицией как живой силой и природой как живой плотью. Романтики — особенно в Англии и особенно Джон Ките — хороший пример того, как творческое начало воспринимается через посредство Анимы, что приводит в конечном счете к описанию творческого начала как Эроса. Вследствие этого на всем протяжении романтического периода наблюдается необыкновенное развитие психологической интуиции, в особенности у Китса, которому было отпущено судьбой прожить всего лишь двадцать пять лет. В случае Китса налицо основные признаки власти над ним Анимы: поглощенность всего его существа красотой, воображением, античной традицией и природой. Современный ему критик справедливо обвинял его в приверженности отвратительному принципу, исповедуемому Шелли: чувственная любовь лежит в основе всего. Ките чувствовал, что сила его творческого воображения позволяет ему «жить жизнью других существ» и обретать красоту, которая является правдой. «Эта сущностная красота» души всех вещей (anima mundi) открывается через любовь, через сопричастность или «чувство сотоварищества перед сущностью». Его сравнительно позднее стихотворение «Ода Психее» появилось на свет после того, как он прочитал историю, рассказанную о ней Апулеем. Свойственный Китсу культ женственного был чреват опасностью отождествления себя с Эросом (Эндимионом, Гиперионом или, как называл его Шелли, Адонисом), но в то же самое время Ките был первым, кто понял всю важность истории Психеи для современного сознания: «По мере того как Ките размышлял над рассказом о Психее, она превращалась для него среди всей изрядно поблекшей олимпийской иерархии в фигуру, сохранявшую наибольшее значение для современного мира, мира, в котором природа не была более населена богами. Сакральной областью стал теперь… человеческий дух… Психея как женщина, которой пришлось подвергнуться испытаниям «мира Обстоятельств», прежде чем сформировалась ее собственная душа, стала теперь богиней-покровительницей этой новой сакральной области». Другим примером такого понимания творческого начала может служить Блейк. Как замечает Кэтлин Рейн, «об Эросе он время от времени упоминает в самых воз- вышенных выражениях — как о «творце» и «созидателе» души». В таком восприятии влечения решающее значение придается любви; ничто не может твориться без любви, и любовь становится источником всего сущего. Поскольку подобная перспектива, по-видимому, в наибольшей степени согласуется с намерениями психического в его конфигурации в качестве Анимы, то именно эту точку зрения на креативность мы и будем подробно развивать применительно к опусу аналитической работы. Пробуждение спящей души любовью — мотив, постоянно повторяющийся в мифах, народных сказках и произведениях искусства, равно как и в субъективных переживаниях, поэтому мы с полным правом можем обозначить его как архетипический. Поскольку процесс психического развития или пробуждения и порождения души есть не что иное, как самоописание или самовосприятие творения психического, то, вероятно, сейчас наступил самый подходящий момент, чтобы изложить фундаментальный миф, лежащий в основе психологической креативности и, следовательно, в основе нашей аналитической работы и нашего поля деятельности. Миф, предоставляющий данный архетип, уже был интерпретирован с точки зрения психологии в исследовании Эриха Нойманна, посвященном рассказу Апулея об Амуре и Психее. Последующий анализ этого повествования основывается на его изложении. Ссылки на другие интерпретации этой истории приводятся Нойманном в завершающем его книгу «Постскриптуме». Меркельбах дает информацию о трактовках, почему-либо не учтенных Нойманном; его основной тезис сводится к тому, что данная история представляет собой мистери-альный текст, что Психея — это Изида, и весь этот рассказ приобретает смысл в контексте ритуала инициации, имея прямое отношение к реалиям души. Последовательный разбор этого сюжета находит себе место в длинном ряду аналогичных попыток истолкования, от Фульгенция (VB.) и до настоящего времени. Исследователи античности, историки литературы, фольклористы, так же как и психологи, не могли пройти мимо этой темы. Меркельбах собрал больше дюжины статей, написанных об этой повести за последние сто лет, но его коллекцию вполне можно было бы расширить за счет работ, в которых рассматривается значение данного сюжета в эпоху Возрождения и в период романтизма. Нет ничего удивительного в том, что исследователи уделяют большое внимание историческим корням и литературным параллелям. Однако при этом им свойственно игнорировать психологический контекст истории Амура и Психеи в ее первоначальном изложении в «Золотом осле» Апулея — произведении, представляющем собой текст, привязанный к мистериям, имеющим своей целью преображение личности. Несмотря на то, что Нойманн в «Постскриптуме» обращает внимание на египетский (восточный) фон повести об Эросе и Психее, отдавая должное вкладу специалистов по изучению античности, он тем не менее справедливо делает упор на исключительном значении этой повести для психологии. С другой стороны, акцент Меркельбаха на инициационном аспекте повести скорее подкрепляет, нежели опровергает, психологический подход Нойманна. Именно инициационная функция этой повести и делает ее ценной, своего рода откровением для трансформации сознания, в какую бы эпоху этот процесс ни совершался — в романтический ли период, как это было в случае с Китсом, или в 1890-е годы — с Робертом Бриджесом, или уже в наше время, когда повесть пересказывается К.С. Льюисом в книге «Пока у нас есть лица». Обсуждая проблему исторических корней повести, мы должны помнить, что живую мифологему невозможно понять лишь через генетически предшествующие ей элементы и параллели: необходимо принимать во внимание ее конкретную взаимосвязь с человеческой душой и воздействие, которое она производит на эту душу. Другими словами, мы должны узнать, как воспринимается эта повесть человеческой психикой. Необходимо помнить, что этот текст вне зависимости от образующих его элементов и имеющихся параллелей — единственный, в котором рассказывается о психическом как таковом, и, следовательно, он всегда будет особенно интересен для психологов. Нойманн видит в повести архе-типическое выражение развития женского начала: миф, который лежит в ее основе и подробно повествует о процессах, происходящих между эросом и психическим, вполне может стать основой для творческой психологии, которая все настойчивее заявляет о себе в наши дни. Сегодня становится понятным, что унаследованные нами мифы, как бы они ни были важны, уже более не удовлетворяют нас. Сегодня «бессознательное» уже больше не чудовище, а домашний любимец, нечто само собой разумеющееся, или, лучше сказать, домашнее божество, скромными обрядами поклонения которому служит ведение дневников с записью сновидений, интерпретация симптомов и применение методик, направленных как на стимуляцию, так и на ослабление чувства вины. Эдип Фрейда и героическое ночное-плавание-по-морю* (Термин аналитической психологии, аналитический мотив в мифологии, психологически связанный с депрессией и утратой энергии, характеризующий невроз). Юнга показывают, как сознание борется с инцестуозной семейной проблемой и с бессознательностью негативной Матери. Насколько эти мифемы символизируют исходные точки глубинной психологии, настолько же репрезентируют раскрытие человеческого сознания индивидуальной судьбе, приписывая ему независимость и личную ответственность. Но разве мы не выходим за границы этой фазы в нас самих и в нашей работе? Практика многих из нас подтверждает, что семейная проблема — это своего рода анекдот с бородой. Вызывая смятение среди моралистов и социологов, семья модели XIX в. находится в процессе распада. Когда проблема семьи постигается исключительно через миф об Эдипе, то в результате не только она сама превращается в «анекдот с бородой», но и семейная проблема становится неразрешимой, а семейная жизнь неоправданной, воскрешая в памяти миф о герое, чье путешествие к сознанию уводит его прочь от дома. Но мы не можем прийти домой снова, даже в качестве кающихся блудных сыновей. И уж тем более не можем — мы, люди нового времени, чье сознание характеризуется ощущением своего изгнанничества и «антисемейным» комплексом, — пытаться восстановить модель семьи, завещанную нам XIX в., воспроизводя ее в собственной личной жизни. Воссоздание семьи не может основываться ни на прежней метафоре родителя и ребенка, ни на новой метафоре демократической, «функциональной» семьи. Для того чтобы воссоздать семью в нашем поколении, необходимо, чтобы эрос и психическое получили возможность встретиться в домашнем круг}7: это способствовало бы созиданию души и придавало бы совершенно иную перспективу семейным взаимоотношениям. Эта перспектива меньше ориентирована на иерархические отношения типа родитель-ребенок и на проблемы раннего детства, родительской власти и бунта, но больше — на душевную связь, вроде той, что существует между братом и сестрой. Отношения мать-сын (Эдип) и отец-дочъ (Электра) открывают лишь половину взаимодействия дуального типа; там, где забота о душе играет первостепенную роль, там взаимоотношения между людьми в значительной степени принимают характер братско-сестринской пары. Можно привести пример обращения «брат» и «сестра» в религиозных общинах, а также символические взаимосвязи в «И-цзин», где шесть из восьми гексаграмм суть «сыновья» и «дочери», которые по отношению друг к другу являются братьями и сестрами. Кровнородственное либидо, которое, как указывает Юнг, стоит за явлениями инцеста, направило бы свое течение на братско-сестринскую модель отношений, реализующую себя во взаимном созидании души, а не наоборот, не регрессивно — на родителей. Как утверждает Харрисон, эрос — это, кроме всего прочего, также и танец, а танец не является иерархическим феноменом. Он совершается между партнерами. Выводы, которые можно сделать для психотерапии семейной проблемы, достаточно очевидны: если целью является созидание души, то равноправие в отношениях типа брат-сестра должно иметь первостепенное значение — в противном случае эрос и психическое не СМОГУТ констеллироваться. Когда целью людей становится созидание души, то и патернализм, и материализм превращаются в их глазах во что-то клинически ненормальное. В самих клиниках по-прежнему сохраняется бессознательное пристрастие к старой модели семьи, хотя некролог этой семейной форме был создан уже в начале нашего столетия в романах Голсуорси и Пруста, в «Будденброках» Томаса Манна. Указания на возможность новой модели семьи содержатся в произведениях Дж. Сэлинджера. В изображаемой им семье братско-сестринские отношения лежат в основе всех прочих, а страстный интерес к психической жизни друг друга и взаимная преданность служат примером — причем терапевтическим примером — созидания души посредством констелляции эроса и психического в семейной жизни. Более того, модель семьи, где эрос может встретиться с психическим, открывает новые возможности для женщины, не способной более исполнять материнские обязанности по модели, завещанной XIX в., когда кормили ребенка грудью, лелея в душе мысль о соске Х1Я него. Современная женщина, которую иногда называют анимой, hetaira", обнаруживает, что естественная потребность ее — взаимоотношения с ее собственной семьей, воспринимаемой как отдельный своеобразный народец, причем в этой ее потребности констеллируются Эрос и психическое. Если отношение к бессознательному в психологии остается отрицательным, то совсем по другим, чем прежде, причинам. Отделение от бессознательного и второе рождение с его же помощью уже более не являются составной частью героической задачи. Героический зек в психологии остался в прошлом. Герой сознания идет сегодня дальше. Подобно Геркулесу, он обязан служить небезызвестной лидийской царице, должен прясть и находить свою женскую душу, или, подобно Улиссу, должен находить свой путь домой, к Пенелопе, надолго задерживаясь у Цирцеи. Проблемы, с которыми нам приходится сталкиваться сегодня, привели к появлению «новой морали» в теологическом мышлении, и эти же самые проблемы требуют также осознания «новой мифологии» в психологическом мышлении. Наиболее очевидные из этих проблем — проблемы любви, брака и развода, запутанности супружеских отношений, гомосексуализма, эротического промискуитета — отчаянного, компульсивного поиска психической связанности с родственной душой и эротической идентичности. Того поиска, который лучше всего может быть понят на примере эктопсихической силы, т. е. инстинкта, утратившего свойственный ему способ психиза-ции. Поиск источника последней проблемы исключительно в переменчивом характере сексуального инстинкта уже более не приводит к положительным результатам на практике, да и в отношении теории не выглядит убедительным. Поиски болезни способствуют болезни. Нам следует обратиться к творческому инстинкту, каким он является психическому, т. е. обратиться к рассмотрению феноменов любви, чтобы выяснить, в чем здесь проблема. Для того чтобы справиться с проблемами, встающими перед современным анализом, нам необходим новый миф. Повесть об Эросе и Психее имеет определенные преимущества: несмотря на то, что другие мифы имеют свою истинность, они всего лишь предшествуют ей. Мы должны помнить, что последовательность основных мифов, задействованных в психологии, отображает движение сознания. Смещение в сфере великих античных тем от Эдипа и героя в сторону Эроса и Психеи дает метафорическое описание архетипического изменения, совершающегося в психическом и в соответствующей ему сфере, т. е. в психологии. Как уже было сказано, миф возникает исключительно из ритуала как своего рода отчет, как рассказываемая по следам происходящих событий история, раскрывающая тайну того действа, что разыгрывается перед глазами. Тем не менее новая форма жизни нередко появляется на свет до того, как она может быть понята. Этим ритуалом, этой новой форм- мой, дающей повод для новой мифической интерпретации, является, как мы уже установили, перенос, то специфическое явление, что сопутствует аналитическим взаимоотношениям. Удовлетворительного подхода к таинствам переноса до сих пор еще не выработано. Отчет, который мы получаем (с помощью мифа об Эдипе) о том, что свершается в процессе этого таинства, особенно неудачен. В своей работе об алхимии Юнг дал глубокое мифическое основание для этого столь часто имеющего эротический характер явления — соединения мужского и женского, одним из примеров которого и является перенос. Однако наша повесть об Эросе и Психее, как это понял Нойманн, представляет мифическую подоплеку этого соединения в менее абстрактной форме. Задолго до Нойманна Беатрис Хинкль, одна из первых учениц Юнга, в своей работе уже нащупывала путь в этом направлении. Она отождествляла творческого демона с богоподобным образом самости в виде Вечного дитя, который присущ и мужчине, и женщине, который должен соединиться с женственной душой в «психическом коитусе» для рождения психологической творческой способности (креативности). Миф, легший в основу повести об Эросе и Психее, изображает взаимодействие эроса и психического как некий ритуал, сегодня совершающийся как между людьми, так и внутри каждого человека, т. е. не только в рамках анализа, но и в жизни. Основное преимущество этого мифа в том, что он понятен во все времена, когда душа испытывает потребность в любви, а эрос — потребность в психическом (в настоящее время мы страждущие и больные вследствиеих разделенности). У этого мифа есть преимущество: он действителен в равной степени и для мужчины, и для женщины. Он представляет собой рассказ о взаимоотношениях между полами, а внутри каждого пола — между составляющими его противоположностями и, наконец, о взаимоотношениях между полами и богами. Более того, это история искупления, хотя она и включает в себя мучения, самоубийство PI посещение царства теней. Эдипов комплекс, как и трагедия Эдипа в целом, лишен видимого искупления, как не дано оно и герою ночного-плавания-по-морю, который, став царем-сенексом, должен в конечном счете сам себя свергнуть. Проклятие, лежащее на герое-царе, переходит на последующие поколения, и психическое, наделенное способностью мимикрировать, повторяя архетипические модели, в результате замыкается в безрассудной и мрачной борьбе, диктуемой ему родовым проклятием. Эти мифы-предшественники уже не могут использоваться в полном объеме, потому что героическая эпоха в нашей профессиональной сфере осталась в прошлом. Психологическое сознание изменяется. Теперь, когда ошибка в работе компьютерных систем может стать причиной гибели миллионов людей, на передний план выходит беспокойство о судьбе души, ее святости и неприкосновенности, вероятности ее бессмертия, богатстве ее воображения (не в этом ли смысл покрытого цветами поля, где так часто предстает перед нами фигура Эроса?). Но важнее всего эротическая идентичность внутри психической связанности с родственной душой, скрепляющая связь любви — как между людьми, так и между человеческим и божественным. Однако подобная идентичность и связанность всецело лежат за пределами человеческого и зависят в значительной степени, как, впрочем, зависят и сами боги, от нечеловеческого фактора, а именно от Эроса.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: