Шрифт:
— И как ты ему объяснила?
— Никак. Помнишь поваленную березу? Мы обычно на ней сидим, ждем тебя. И как раз солнце садилось. И все это он видел сам, я только показывала ему. Он — городской мальчик, он, может быть, впервые так все видел. И сам увидел, как облаков действительно померкнули края.
Дождь застал нас на середине пути. Я накинул свою куртку Витьке на голову, он обнял себя ею и шел очень довольный. Ветра не было, дождь падал отвесно между прямыми стволами сосен, и, когда мы выходили из леса, уже блестела впереди глинистая дорога и видно было, как в крайнем из домов белый дым из трубы не подымается вверх, а шапкой садится на крышу, течет понизу в сыром воздухе.
Вернулись мы вымокшие.
К утру ветер переменился, и сразу почувствовалось, что времянка наша- летняя.
Когда я шел на электричку, далеко было слышно, как на соседней улице перекликаются петухи, во многих домах уже топили печи, пахло в поселке древесным дымом, а в лесу черные от дождя, мокрые понизу стволы сосен заметно посерели с наветренной стороны. Вечером мне объявили: у Вити болит горло. Оказалось, теща в обед еще заметила, как он глотает с трудом, попробовала лоб — горячий.
— Что ж ты не жаловался, дурачок?
— Я боялся, меня ругать будут.
Всю ночь горела электроплитка, кирпич на ней раскалился. От красноватого света огненных спиралей казалось, и лицо мальчика пылает от жара, дышал он тяжело. И засыпая, и просыпаясь, я видел, как Таня вставала к нему в ночной рубашке, давала пить, садилась в ногах. К утру ему, вроде бы, стало полегче. Договорились мы так: я позвоню матери, она — врач, пусть решает. Но Нади нигде не было. И день в редакции выдался особенно суматошный, я успокоил себя тем, что, если плохо, Таня найдет, откуда позвонить мне, сбегает на станцию, попросится в чью-нибудь дачу. Но под конец работы мне стало что-то не по себе, всю дорогу в электричке я простоял в тамбуре у дверей, словно от этого поезд быстрей шел.
Потом уже Таня рассказала мне, как она бегала, искала врача, нашла в ведомственном санатории, уговаривала, просила, но врач («главное ведь — женщина») отказалась бросить прием высокопоставленных больных: «Привезите ребенка. Где-нибудь здесь, на участке, посмотрю его». А сама сидела с сестрой в пустом кабинете: какие там больные, там — отдыхающие. Тем временем теща, видя, что помощи нет и нет, а ребенку все хуже, решилась: накрутила на щепку ватный тампон, умокнула его в керосиновую лампу и смазала Вите горло керосином и раз, и другой, рассудив, что в керосине ни одна бактерия не выживет. Была еще тревожная ночь, но утром, бледный, слабый, одни глаза на лице, он, сидя в кровати, попросил есть, и я видел, как Таня тайком поцеловала его в двойную макушку.
Все лето и осень Витя прожил у нас. Несколько раз Надя делала не очень уверенные попытки забрать сына, однажды я даже привез его на условленную станцию метро, и были объятия, слезы, и вернулся он со мной вместе: что-то у Нади в жизни не ладилось, она опять куда-то уезжала. Да и нам, честно говоря, не хотелось отдавать его, привыкли, стало бы без него вдруг пусто. Больше всех привязался он к теще, с ней вдвоем он был целые дни.
— Такой хозяйственный! — гордилась она. — «Бабушка, хурму дают!»- «Да ты замерзнешь стоять, тут очередь на полтора часа». — «Не замерзну!» Вся очередь на него дивилась, под конец уж пропустили нас вперед.
Он заметно подрос с лета, теплые вещи стали ему малы, и Таня купила ему черные валеночки, синюю пуховую куртку, теплые штаны к ней, а теща связала шерстяной шлем. И такой он складненький был во всем этом.
Как-то вечером мы пошли с ним прогуляться перед сном. Я держал в руке его пуховую варежку, в ней шевелилась крошечная его рука, приноравливался идти в ногу: на один мой шаг, три-четыре его шажка. И среди сотен «почему», на которые я пытался отвечать, думал о том, как все в жизни странно складывается: ведь вот, мог бы это быть мой сын… Мы проходили с ним мимо освещенной витрины хозяйственного магазина, где выставлены различные инструменты, банки с краской и от пустоты витрины — много зеркал, и я видел его рядом с собой и попеременно — нас обоих в этих зеркалах. И, конечно, он спросил, зачем же освещено, так ворам легче будет украсть… Мы сделали круг и, когда вновь проходили мимо этой витрины, он сказал: «Все же лучше на свете жить, чем в похоронах лежать…» Я вспомнил и поразился: несколько дней назад я смотрел по телевизору последние известия, и подошел он, привлеченный музыкой. Хоронили кого-то из маршалов: венки, почетный караул, траурные марши… Он как будто и внимания не обратил, а вот — смотри-ка! — все дни держал это в своей головке.
Было воскресенье. За окном — мороз градусов под двадцать пять, а в доме — жарко от солнца из окон. И на блестящем от солнца, навощенном паркете Витя, лежа, собирал машину из конструктора. Несколько раз, вроде бы, за делом входила и уходила Таня. Мне показалось, она что-то хочет сказать. Я вышел за ней в другую комнату:
— Ты что?
— Знаешь, — сказала она, будто не решаясь, и я увидел глубокое сияние ее глаз, — у нас, кажется, будет маленький.
Я сел на стул, взял ее себе на колени. И так мы сидели с ней, тихо покачиваясь.
Молча. Вдруг кто-то ткнулся в нее. Витька, о нем забыли, он почувствовал что-то и напоминал о себе.
Глава VII
Теперь так называемые презентации, вернисажи случались часто, иной раз- по несколько в один вечер, и, если всюду поспеть, можно было встретить в немалом количестве одни и те же лица, одних и тех же людей. И чем хуже шли дела в стране, тем пышней становились приемы, юбилеи — будто забил источник из-под земли, засверкало, заискрилось. Шире приглашали посольства, иностранцы, послы становились непременными гостями приемов. Столы ломились, и все это изобилие, все, что пилось и елось в этих застольях, показывали по телевизору, чтобы народ тоже мог ощутить пьянящий воздух перемен. И уже пошли анекдоты: «У нас, как в тайге: вершины шумят, а внизу — тишина…».