Шрифт:
По настояниям Чайковского на премьеру прибыл сам камергер Всеволожский. Петр Ильич представил Сергея. Камергер прищурился через пенсне, пошевелил кошачьими усами и, процедив сквозь зубы стереотипную любезность, подал автору три пальца.
«Много! — с удивлением отметил стоявший рядом правитель канцелярии. — Иван Александрович даже прославленным артистам, как правило, подает только два…»
Несмотря на пышные декорации и огромный хор, многое приводило Рахманинова в отчаяние и прежде всего несуразная фигура Корсова, певшего Алеко. На нем был невообразимый чехо-венгерский костюм. Плоская шапочка, надетая набекрень, плащ Чайльд Гарольда и щегольские лакированные сапоги. Он внушительно постукивал посохом в виде срубленного сука, рычал и злодейски вращал глазами.
Вся глубокая человечность образа была погублена безвозвратно.
Немногим лучше был и молодой цыган, наряженный почему-то неаполитанским рыбаком.
Только Земфира — Дейша Сионицкая — была хороша.
Москва в этот вечер была настроена благодушно. Гремели овации. (Впрочем, показанный после оперы «Разнохарактерный дивертисмент» имел еще более шумный успех.) Откуда-то вынырнул помолодевший, сияющий и прифранченный отец. Бабушка Варвара Васильевна всплакнула украдкой в директорской ложе. Сергея вытолкнули на сцену. Впервые в жизни довелось ему через освещенную рампу заглянуть в эту темную орущую бездну.
Неловко кланяясь, он увидел Чайковского. Перегнувшись через барьер ложи, Петр Ильич хлопал что было сил. Ему, мальчику, ведь нужно, нужно это!
Но наутро, когда рассеялся угар, наступила реакция.
Накануне Зилоти дал ему на просмотр клавир «Иоланты». Проиграв оперу до конца, Сергей вместе со своей «опереткой» показался себе просто ничтожным. Рецензия, опубликованная в утренней газете, была каплей, переполнившей чашу.
«Как опера 18-летнего студента «Алеко» — выше всех похвал. Но как опера для сцены Большого театра она оставляет желать много… Она написана по старомодному итальянскому образцу, которому издавна привыкли следовать русские композиторы».
Позолоченная стрелка, направленная верной и не очень дружелюбной рукой, попала в самую уязвимую точку.
«Неужели, — думал Сергей в смятении, — сердцем Петра Ильича руководила одна только жалость?»
Осенью в концерте на электрической выставке в Москве впервые была исполнена Прелюдия Рахманинова до-диез минор.
Наверно, еще никто из русских музыкантов не пытался уложить столь грандиозный замысел в рамки небольшой фортепьянной пьесы, записанной на четырех страничках. На опоре из трех властных октав он воздвиг величавое здание звуков. За ним как бы вставали воплощенные в музыке образы фресок Микеланджело.
Так начала свой долгий путь одна из самых прославленных пьес в мире. Она принесла ее автору славу и деньги, горечь и разочарования. Но все это было еще впереди.
На другой день после петербургской премьеры «Щелкунчика» и «Иоланты» кто-то позвонил у подъезда на Малой Морской.
Петр Ильич, в халате, с папиросой в руке, отодвинул недопитую чашку чаю. За год совсем поседел. Едва заметная судорога временами пробегала по щеке. Усталость от жизни, разочарование, временами тоска, но не та, в глубине которой предвидение нового прилива, а нечто «безнадежное, финальное и даже, как это свойственно финалам, банальное».
— Господин Протопопов из «Петербургской газеты», — доложил слуга.
Чайковский поморщился. В облаках фимиама, воскуряемого ему печатью, все чаще поблескивают ядовитые жала!
После учтивого разговора о погоде Протопопов заикнулся о планах Чайковского на ближайшие годы.
— Я боюсь только одного, — сказал Петр Ильич, — не почувствовать момента, когда начну выдыхаться… Все-таки лет пять еще хотелось бы протянуть, а потом кончить… Теперь мне пятьдесят два. До пятидесяти семи можно работать.
— Мне кажется, что вам эта опасность еще никаким образом не угрожает.
— Кто знает!.. Прямо в глаза нам этого никто не скажет… Разве Антону Григорьевичу кто-нибудь решится сказать, что ему теперь уже пора бросить писать? Конечно, никто не решится, а он все пишет и пишет… Нет, надо давать дорогу молодым силам!..
— О ком вы говорите?
— У нас в России в настоящее время много молодых талантливых композиторов. Здесь в Петербурге — Глазунов, в Москве — Аренский, Рахманинов, написавший прекрасную оперу на сюжет пушкинских «Цыган». Ему, — закончил Чайковский, немного помолчав, — я предсказываю великое будущее.
Раньше срока настала непрошеная осень. Ветер мел по бульварам побурелые листья по площадям — гнилую солому, мокрый снег.
Сергей жил в ту зиму за Тверской заставой у консерваторского товарища Юрия Сахновского, стараясь сохранить внешнюю видимость скромного благополучия. Это было нелегко. Кроме трех пятирублевых уроков, в ту пору у музыканта ничего не было. Но если ему не всякий день случалось пообедать, о том не знал и Сахновский.
Бродя под холодным дождем в подбитом ветром пальтишке, музыкант иногда забредал в извозчичью чайную погреть ладони возле пузатого белого чайника, глядя, как плывут крупные капли по мутным запотелым стеклам.