Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Образование и наука
  3. Книга "Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов"
Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов
Читать

Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов

Ницше Фридрих

Образование и наука

:

философия

.
2011 г.
Аннотация

Первый том «Человеческого, слишком человеческого» вышел в свет в конце апреля 1878 г. в Хемнице в издательстве Э. Шмайцнера. В 1886 г. книга вышла вторым изданием; для него Ницше добавил предисловие и заключительное стихотворение, но убрал посвящение Вольтеру и «Вместо предисловия». Текст афоризмов остался во втором издании тем же, поскольку оно не печаталось заново, а было сброшюровано из складских остатков первого издания. Второй том книги выходил в свет двумя частями (обе в том же издательстве, что и первый том): первая — в начале марта 1879 г. под названием «Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов. Приложение: Смешанные мнения и изречения», вторая — в середине декабря того же года (хотя годом издания в ней указан 1880-й) под названием «Странник и его тень» как «второе добавление». В 1886 г. складские остатки обеих частей были переплетены под одной крышкой и вышли в свет с предисловием Ницше как «новое издание с вводным предисловием» второго тома «Человеческого, слишком человеческого».

Человеческое, слишком человеческое

Книга для свободных умов

Том первый

Эта книга-монолог, возникшая во время пребывания в Сорренто (зимою 1876 и 1877), не была бы предана общественности сейчас, если бы приближение 30 мая 1878 не возбудило слишком сильного желания в должный час засвидетельствовать своё личное преклонение перед одним из величайших освободителей ума.

[Указание Ницше в первом издании (1878)]{1}

Вместо предисловия

«— некоторое время я размышлял о различных занятиях, коим люди предаются в этой жизни, и пытался понять, какие из них получше. Но нет нужды рассказывать здесь о том, к каким мыслям я при этом приходил; достаточно сказать следующее: что касается меня, то лучше всего мне казалось строго держаться моего намерения, то есть потратить всю отпущенную мне жизнь на совершенствование моего разума и идти по следам истины таким способом, какой я себе наметил. Ибо плоды, каковые я уже отведал на этом пути, были такого рода, что, по моему мнению, в этой жизни нельзя найти ничего более приятного и невинного; к тому же с той поры, как я начал пользоваться таковым образом мышления, каждый день открывал мне что-то новое, всегда обладавшее некоторой важностью и вовсе не общеизвестное. И тогда, наконец, душа моя преисполнилась такой радости, что всё иное уже не могло помешать мне своей тщетностью.»

Картезий, перевод с латыни.

[К первому изданию 1878 г.]{2}

Предисловие

1

Мне уже не раз и неизменно с большим недоумением говорили, что всем моим сочинениям, начиная с «Рождения трагедии» и вплоть до недавно опубликованного «Пролога к философии будущего»{3}, свойственно нечто общее и притом характерное: все они, уверяли меня, содержат в себе ловушки и сети для беспечных птиц и чуть ли не постоянное тайное требование перевернуть вверх ногами привычные оценки и ценимые привычки. Как же так? Неужели всё на свете — только человеческое-слишком человеческое? С этим-то вздохом читатели, мол, и выбираются из моих сочинений, не без некоторой робости и недоверия по отношению к самой морали, мало того, они делают это, испытывая немалое искушение и поощрение сыграть как-нибудь роль заступника сквернейших вещей, поскольку спрашивают себя: а может, такие вещи всего лишь превосходно очернялись? Называли мои сочинения и школою подозрительности, более того — презрения, но, к счастью, и мужества, даже дерзкой отваги. Честно говоря, я и сам не думаю, что кто-нибудь когда-нибудь смотрел на мир со столь же глубоким подозрением, и не просто как адвокат дьявола по случаю, но и в такой же степени, говоря на языке теологии, как супостат, призывающий Господа к ответу; и кто хоть немного догадывается о последствиях всякого глубокого подозрения, об ознобе и трепете уединения, на которые охваченный им осуждается любым решительным отклонением во взглядах, тот поймёт и другое: как часто я пытался укрыться где-нибудь, чтобы отдохнуть от себя, чтобы словно на время забыть себя, — укрыться, к примеру, в почитании, или во вражде, или под маскою научности, или в легкомысленном поведении, или в глупости; а ещё поймёт — почему, когда я не находил того, что мне требовалось, я бывал вынужден вымучивать его себе, добывать его ложью и выдумкой (а чем же ещё занимались все поэты? и на что иначе нужно искусство вообще?). Но что всегда было мне нужнее всего для исцеления и восстановления сил, так это вера в то, что я не настолько одинок, что вижу не один, — волшебное предчувствие родства и равенства во взгляде и жажде, отдохновение в доверии дружбы, когда можно не мерить друг друга взглядом, не питать взаимных подозрений, не задаваться вопросами, а наслаждаться передними планами, поверхностями, всем доступным, самым доступным, всем, что имеет цвет и кожу, всем, что кажется. Возможно, в этом смысле меня и можно упрекнуть то ли в «искусстве», то ли в изощрённой двуличности: к примеру, за то, что я совершенно сознательно закрывал глаза на Шопенгауэрово слепое влечение к морали, — в ту пору, когда мои собственные глаза были уже достаточно на неё открыты; как и за то, что я обманывал себя насчёт Вагнерова неисцелимого романтизма, будто этот романтизм был началом, а не концом; как и насчёт греков, как и насчёт немцев и их будущего, — и, может быть, из всего этого выстроится целый длинный список? — но если даже это, положим, и правда, а упрёки в мой адрес совершенно справедливы, то что вы знаете, что вы можете знать о том, сколько в подобном самообмане хитрого самосохранения, сколько в нём расчёта и высшей бдительности, — и сколько лживости мне ещё понадобится, чтобы я всё вновь мог позволять себе роскошь своей правдивости?... Но хватит — я ещё жив, а жизнь-то ведь не выдумана моралью: она жаждет обмана, она живёт обманом... но что это? неужто я уже снова принимаюсь за своё — и, старый имморалист и птицелов, — делаю то, что всегда и делал: говорю неморально, внеморально, с территории «за пределами добра и зла»? —

2

— Вот на такой-то лад я однажды, когда меня заставила нужда, изобрёл для себя и «свободные умы», которым посвящается эта меланхолически-мужественная книга, названная «Человеческое, слишком человеческое»: таких «свободных умов» не существует и не существовало, но тогда, повторяю, они были нужны мне для компании, чтобы оставаться весёлым посреди всего унылого (болезни, уединения, чужбины, acedia [1] , бездеятельности): нужны как отважные компаньоны и призраки, с которыми можно болтать и смеяться, когда охота болтать и смеяться, и которых можно послать к чёрту, если они наскучат, — как компенсацию за отсутствие друзей. Что некогда подобные свободные умы смогут появиться, что среди завтрашних и послезавтрашних сыновей нашей Европы будут такие весёлые и отчаянные парни, во плоти и наяву, а не в виде призраков и актёров театра теней, который устроил для себя отшельник, — в этом я хотел бы сомневаться менее всего. Я вижу, как они уже подходят, медленно, медленно; и, быть может, я сделаю кое-что, дабы ускорить их приход, если заранее опишу, какими судьбами они возникнут, какими путями они, как я вижу, придут? — —

1

мрачного настроения (лат.).

3

Можно предположить, что центральным событием для ума, которому суждено некогда достичь полной зрелости и сладости в типе «свободного ума», станет великое развязывание, и что дотоле он тем более был умом связанным и казался навсегда прикованным к своему углу и столбу. Что вяжет всего сильней? Какие путы порвать почти невозможно? Для людей высокой и отборной души это будут обязанности — глубокое почтение, свойственное юности, податливая робость перед всеми объектами традиционного преклонения, перед всем достопочтенным, благодарность за почву, из которой они выросли, за руку, которая их вела, за святилище, в котором они научились боготворить, — и сильнее всего их будут вязать, прочнее всего обязывать сами моменты их экстаза. У связанных на такой лад великое отвязывание приходит внезапно, подобно сотрясению почвы: юная душа бывает потрясена, оторвана, вырвана с корнем, — и сама не знает, что с нею происходит. Какой-то порыв, какой-то натиск овладевают ею с неодолимою силой приказа; в ней пробуждается воля и желание уйти прочь, куда-нибудь и любою ценой; все её чувства воспламеняются и полыхают в сильнейшей опасной жажде познания какого-то неизведанного мира. «Лучше умереть, чем жить здесь» — так звучит повелительный соблазн внутреннего голоса: а ведь это «здесь», это «дома» — всё, что она до сих пор любила! Внезапный ужас и подозрение относительно всего, что она любила, молния презрения ко всему, что звала своим «долгом», мятежное, своенравное, вулканически сотрясающее стремление к странствию, к чужбине, к отчуждению, охлаждению, отрезвлению, оледенению, ненависть к любви, возможно, святотатственный замах и взгляд назад, туда, где она дотоле благоговела и любила, возможно, жар стыда за то, что она совсем недавно делала, и в то же время ликование оттого, что она это делала, пьяное, глубокое, ликующее содрогание, в котором обнаруживает себя победа, — победа? над чем? над кем? — странная, полная вопросов, сомнительная победа, но всё-таки первая победа: такими вот бедствиями и болями полна история великого отвязывания. В то же время оно — болезнь, способная разрушить человека, этот первый прорыв силы и воли к самоопределению, установлению ценности самого себя, эта воля к свободной, воле; и сколько же болезненного выносят наружу необузданные эксперименты и странности, в которых освобождённый, отвязанный пытается теперь доказать себе свою власть над вещами! Он бродит в ярости, полный неудовлетворённого вожделения; то, что он добывает, должно поплатиться за опасное напряжение его гордости; он разрывает в клочья то, что его привлекает к себе. Со злобным смехом он переворачивает вверх дном то, что находит прикрытым, защищённым какой-то стыдливостью: он хочет посмотреть, как эти вещи выглядят, если перевернуть их вверх дном. И когда он, возможно, дарит свою благосклонность тому, что дотоле пользовалось плохой репутацией, когда он с любопытством и исследовательским пылом подкрадывается к самому запретному, — то это проявляет себя его отвязанная воля и тяга к отвязанной воле. А на заднем плане его зуда и блужданий — ибо идёт он беспокойно и бесцельно, словно по пустыне, — стоит вопросительный знак всё более опасного любопытства. «А нельзя ли опрокинуть вверх дном все ценности? И тогда, может быть, добро обернётся злом? А Бог станет всего лишь изобретением и ухищрением дьявола? Может быть, всё в конце концов лживо? И если мы обмануты, то не обманщики ли мы сами именно поэтому? Не обязаны ли мы быть и обманщиками?» — такие мысли вращаются в нём и совращают его, заводя всё дальше прочь, всё дальше в сторону. Одиночество окружает его и обвивает кольцами — оно всё опаснее, оно всё больше душит, стесняет сердце, эта ужасная богиня и mater saeva cupidinum [2] ; но кто нынче знает, что это такое — одиночество?...

2

Дикая матерь страстей (лат.). — У Горация (Carmina I, XIX) это Венера.

4

От этого болезненного уединения, от пустыни таких лет искушения лежит ещё далёкий путь до той чудовищной, бьющей через край уверенности в себе и того здоровья, которому потребна и сама болезнь — как средство и рыболовный крючок познания, — до той зрелой свободы ума, которая в той же мере означает самообуздание, дисциплину сердца и разрешает выбирать множество даже противоположных образов мышления, — до того внутреннего богатства и неги сверхизобилия, что исключает для ума опасность затеряться на своих путях, влюбившись в них, и, опьянённая, останется сидеть в каком-нибудь уголке, до того преизбытка пластических, целительных, воспроизводящих и восстанавливающих способностей, который является как раз признаком великого здоровья, — этот преизбыток и даёт свободному уму опасную привилегию жить на удачу и быть способным не уклоняться от авантюр: привилегию мастерства свободного ума! А в промежутке могут быть долгие годы выздоровления, годы, полные пёстрых, болезненно-волшебных метаморфоз, ведомых и обузданных упорною волей к здоровью, которая часто уже отваживается выглядеть как здоровье и рядиться под него. Есть в этом во всём какое-то промежуточное состояние, о котором человек такой судьбы позже вспоминает не без умиления: ему свойственно счастье блёклого, тихого света и солнца, ощущение птичьей свободы, птичьего обзора, птичьего задора, что-то среднее, в чём переплелись любопытство и ласковое презрение. «Свободный ум» — это прохладное слово в таком состоянии действует благотворно, оно чуть ли не согревает. Жизнь теперь идёт, освобождённая от оков любви и ненависти, от да и нет, живущий ею человек по собственной воле подпускает близко к себе или держит на расстоянии, но предпочитает ускользнуть, уклониться, упорхнуть, всё снова стремясь прочь, всё снова улетая вверх; он избалован, как тот, кто некогда увидал под собою какое-то чудовищное многообразие, — и сделался антиподом тех, что заботятся о вещах, не имеющих к ним никакого отношения. Честно говоря, свободный ум отныне затрагивает только те вещи — а их страшно много! — которые его больше не волнуют...

5

Ещё шаг по пути выздоровления — и свободный ум снова идёт навстречу жизни, правда, медленно, словно бы нехотя, словно бы недоверчиво. Вокруг него всё снова теплеет, как бы наливается желтизною; чувство и сочувствие обретают глубину, его обвевают всякого рода весенние ветра. Его охватывает ощущение, будто глаза его только теперь открылись на всё близкое. Он застывает в изумлении: да где же его носило раньше? Это близкое и ближайшее — каким преображённым оно ему кажется! каким волшебным пухом оно между тем обросло! Он с благодарностью бросает взгляд назад — с благодарностью за свои скитания, за свою суровость и отстранённость от себя, за свои птичьи перспективы и птичьи полёты в холодные выси. Как хорошо, что он не остался навсегда «дома», навсегда «у себя», словно изнеженный и тупой бездельник! Он был вне себя — в этом нет никакого сомнения. Лишь теперь он видит себя — и что за неожиданности он при этом находит! Каким неиспробованным холодным потом его прошибает! Какое счастье он обнаруживает даже в усталости, в застарелой болезни, в отступлениях выздоровления! Как ему нравится замирать в боли, вынашивать терпеливость, лежать на солнце! Кто, кроме него, умеет находить счастье зимой, эти солнечные пятна на стене! Они — самые благодарные животные на свете, а заодно и самые скромные, эти снова наполовину повернувшиеся к жизни выздоравливающие, эти ящерицы: и есть среди них такие, что не провожают ни одного дня, не прицепив к тянущемуся за ним шлейфу маленькой благодарственной песни. А если говорить серьёзно, то заболеть на манер этих свободных умов, побыть изрядное время больным и потом ещё дольше, ещё дольше выздоравливать — я хочу сказать, становиться «здоровее», — это значит пройти основательное лечение от всякого пессимизма (как известно, главной язвы застаревших идеалистов и врунов). Мудрость, житейская мудрость состоит в том, чтобы долгое время прописывать себе только в малых дозах даже здоровье. —

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • ...
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: