Шрифт:
– Недурно обстряпано: у власти моя партия, моим политическим противникам полиция угрожает расправой, и им никуда не деться – продают мне землю и скот по ценам, которые я же сам и назначаю.
Сеньор Кармайкл наклонил голову. Парикмахер снова принялся стричь.
– Проходят выборы, – продолжал он, – и я уже хозяин трех округов, и у меня нет ни одного конкурента – я на коне, хоть правительство и сменилось. Выгодней, чем печатать фальшивые деньги.
– Хосе Монтьель разбогател задолго до того, как начались политические распри, – отозвался сеньор Кармайкл.
– Ну да, сидя в одних трусах у дверей крупорушки. Говорят, он первую пару ботинок надел всего девять лет назад.
– Даже если так, вдова не имела абсолютно никакого отношения к его делам.
– Она только разыгрывает из себя дурочку, – не унимался парикмахер.
Сеньор Кармайкл поднял голову и, чтобы легче было дышать, высвободил шею из простыни.
– Вот почему я предпочитаю, чтобы меня стригла жена, – сказал он. – Не надо платить, и, кроме того, она не говорит о политике.
Парикмахер рукой наклонил его голову вперед и молча продолжал стричь. Временами, давая выход избытку своего мастерства, он лязгал над головой клиента ножницами.
До слуха сеньора Кармайкла донеслись с улицы громкие голоса. Он посмотрел в зеркало; мимо открытой двери проходили дети и женщины с мебелью и разной утварью из перенесенных домов.
– На нас сыплются несчастья, а вы все никак не расстанетесь с политическими дрязгами. Прошло больше года, как прекратились репрессии, а вы только о них
и говорите.
– А то, что о нас не думают – разве это не репрессия?
– Но ведь нас не избивают.
– А бросить нас на произвол судьбы и не думать о нас – разве не то же самое, что избивать?
Это газетный треп, – сказал, уже не скрывая раздражения, сеньор Кармайкл.
Парикмахер молча взбил в чашечке мыльную пену и стал наносить ее кистью на шею сеньора Кармайкла.
– Уж очень поговорить хочется, – как бы оправдываясь, сказал он. – Не каждый день встретишь беспристрастного человека.
– Станешь беспристрастным, когда надо прокормить одиннадцать ртов.
– Это точно, – подхватил парикмахер.
Он провел бритвой по ладони, и бритва запела. Он стал молча брить затылок сеньора Кармайкла, снимая мыло пальцами, а потом вытирая пальцы о штаны. Под конец, все так же молча, он потер затылок квасцами.
Застегивая воротник, сеньор Кармайкл увидел на задней стене объявление: «Разговаривать о политике воспрещается». Он стряхнул с плеч оставшиеся на них волосы, повесил на руку зонтик и спросил, показывая на объявление:
– Почему вы его не снимете?
– К вам это не относится, – сказал парикмахер. – Мы с вами знаем: вы человек беспристрастный.
В этот раз сеньор Кармайкл прыгнул через лужу на тротуар не колеблясь. Парикмахер проводил его взглядом до угла, а потом уставился как загипнотизированный на мутную, грозно вздувшуюся реку. Дождь прекратился, но над городком по-прежнему висела неподвижная свинцовая туча.
Около часа в парикмахерскую зашел сириец Мойсес и стал жаловаться, что у него на макушке выпадают волосы, а на затылке растут очень быстро. Сириец приходил стричься каждый понедельник. Обычно он с какой-то обреченностью опускал голову на грудь, и из его горла раздавался хрип, похожий на арабскую речь, между тем как парикмахер громко разговаривал сам с собой. Однако в этот понедельник сириец проснулся, вздрогнув, от первого же вопроса:
– Знаете, кто здесь был?
– Кармайкл, – ответил сириец.
– Кармайкл, этот жалкий негр, – словно расшифровывая имя, подтвердил парикмахер. – Терпеть не могу таких людей.
– Людей! Да разве он человек? – запротестовал сириец Мойсес. – Но в политике линия у него правильная: на все закрывает глаза и занимается своей бухгалтерией.
Он уткнулся подбородком в грудь, собираясь захрапеть снова, но брадобрей стал перед ним, скрестив на груди руки, и спросил вызывающе:
– А за кого, интересно, вы, турок дерьмовый?
Сириец невозмутимо ответил:
– За себя.
– Плохо. Вы бы хоть вспомнили про четыре ребра, которые по милости дона Хосе Монтьеля сломали сыну вашего Элиаса.
– Грош цена Элиасу, если его сын ударился в политику, – ответил сириец. – Но парень теперь веселится в Бразилии, а дон Хосе Монтьель лежит в могиле.
Прежде чем выйти из своей комнаты, где после долгих мучительных ночей царил полнейший беспорядок, алькальд побрил правую щеку, оставив в неприкосновенности восьмидневную щетину на левой. После этого он надел чистую форму, обулся в лакированные сапоги и, воспользовавшись перерывом в дожде, отправился пообедать в гостиницу.