Шрифт:
Проездной билет был ему недоступен, и он примкнул к двум парням и девушке из Минска, которые шли в Яффо пешком. Как ни странно, это тяжелое двухдневное путешествие ему понравилось. Спутники вели его «в обход этих разбойников из Абу-Гоша» [46] , по горной тропе, стиснутой колючими кустами, скалами и собачьим лаем.
Незнакомые ему черные птицы щебетали вокруг, запрокидывая вверх оранжевые клювы. Серые ящерицы, «хозяева пустошей», забавляли его, застывая на солнце в молитвенных позах. И парни, с которыми он шел, относились к нему по-дружески, помогали нести пожитки и давали добрые советы. Тот, что повыше, которого звали Хаим Маргулис, рекомендовал ему даже в жару перевязывать живот шерстяным поясом и рассказал, что собирается стать пчеловодом и «добывать мед из скал».
46
Абу-Гош — большая арабская деревня к западу от Иерусалима.
«Но пчелы — это не только мед, — задорно сказал Маргулис, — без пчел и земля никогда не расцветет. Без пчел не будет фруктов, не будет клевера и овощей, не будет ничего. На мух и ос этой страны нельзя положиться». На одном из привалов Маргулис показал ему, как он находит ульи диких пчел. И пояснил: «Так делают казаки». Он вытащил небольшую коробочку и подошел к цветущему кусту тимьяна, вокруг светлых цветов которого роились дикие пчелы.
«Сейчас она совсем опьянела», — прошептал он, указывая на пчелу, которая наслаждалась, погрузившись в один из цветков. Бесшумно накрыв ее своей коробочкой, он захлопнул крышку. Так он поймал еще несколько пчел.
«Они всегда возвращаются к своему улью», — объяснил он, освободил одну из пчел и побежал следом за нею, задрав голову и спотыкаясь на камнях. Левин поспешил за ним. Через несколько десятков метров пчела исчезла из виду, но Маргулис освободил другую и продолжал бежать.
Шестая пчела привела их к своему дому, который скрывался в треснувшем стволе рожкового дерева. Левин стоял на безопасном расстоянии, восхищаясь тем, как Маргулис, натерев руки и лицо лепестками росших в подлеске цветов, подошел прямо к улью и стал там, позволяя пчелам садиться и ползать по его открытой коже. Он вытащил из улья немного меду и, когда они вернулись к девушке из Минска, протянул ей руку, и та облизала его каплющие пальцы, как будто это было ей в привычку.
«Сладкий Маргулис», — смеялась она. Ее звали Тоня, и она не сводила с него глаз.
Они видели верблюжьи караваны, «турецкие поезда», — сказал Маргулис. Левин ощутил озноб удовольствия, бегущий по коже. Хаим Маргулис был первым человеком в Палестине, который над ним не смеялся, и Левин чувствовал, что в нем просыпается большая симпатия к этому веселому парню, пахнущему медом и цветами. Про себя, тайком, он уже решался называть его «Хаимке» и тешил себя надеждой, что Маргулис пригласит его объединиться с ним и с Тоней, его минской возлюбленной, до конца их дней.
Они вместе, мечталось ему, завоюют работу, землю и Тоню. Вместе завладеют древним наследием предков, говорил он себе, вместе вонзят в почву лопату и лемех. На мгновение будущее распахнуло над Левином шатер греющей душу надежды, и ощущение это было таким внезапным, что затылок его расслабился и размяк от силы счастья. Но по прибытии в Яффо Маргулис подхватил Тоню под руку и вместе со вторым парнем они исчезли «за гостиницей „Парк“», помахав ему на прощанье. Левин смотрел вслед удаляющимся спинам, и им овладевала печаль. Несколько часов он сидел на скамейке в саду перед гостиницей, глядя на башню немецкой церкви и на окружавшие ее багровые опунции, пока из гостиницы не вышел швейцар и не прогнал его прочь. Ночь он провел в песках к северу от Яффо. Холодные ящерицы ползали по его животу, и шакалы обнюхивали его ноги. Всю ночь он не сомкнул глаз и на утро пошел в Тель-Авив искать работу на стройке.
«Девушки здесь, — писал он сестре, которая копала тогда оросительные канавы в апельсиновых рощах в Хедере, — девушки здесь грубы и черствы и не обращают внимания на таких, как я. У меня нет ни песен, чтобы им спеть, ни меда, чтобы смягчить их сердца. Ищут они сильных парней, которые работают и поют, а я, слабый и удрученный, им не нравлюсь. Тоскую я по ладони чистой и мягкой, по запаху льняного платья, по чашке кофе с маленькими булочками на белой скатерти, раскинутой на зеленом берегу нашей реки».
Левин рыл ямы и толкал по песку деревянные тачки, пока у него не сдала поясница.
«Несчастные мои руки, на них вздулись и тут же полопались пузыри. Кожа слезла, и кровь текла из ран. После рабочего дня наступала бессонная ночь. Боли в спине и пояснице и тревожные мысли. Хватит ли мне сил? Выдержат ли мое тело и воля это испытание? Пуще всего хочется мне вернуться домой или уехать в Америку», — писал он Фейге, которая в ту пору пела и дробила щебень в окрестностях Тверии.
Левин показал мне ответное письмо бабушки. «Здесь со мной работают и другие девушки, и они варят и стирают для мужчин, как ты и боялся в тревоге своей за свою маленькую сестричку. Но как счастлива я! Работница я, а не прислуга. Циркин, Миркин и Либерзон — я называю их „семья“, а они называют меня „товарищ Фейга“ и коротко кланяются мне, как офицеры, — все они подставляют плечо, помогая по хозяйству. Циркин под настроение сварит так, что просто диву даешься. Дай ему капусту, лимон, чеснок и сахар, и он соорудит тебе бесподобные щи. Из тыквы, муки и двух яиц он приготовил нам еду на целую неделю. Вчера была очередь Миркина стирать. Можешь ли ты себе представить — взрослый парень стирает белье твоей сестры в одном баке с бельем двух других парней?»
Читая эти строки, Левин ощутил отвращение и зависть и поторопился запечатлеть эти чувства в своем блокноте.
«Помнишь ли ты ту песню, что я любила петь дома? Вчера я научила ей остальных девушек. Циркин подыгрывал нам, и мы пели всю ночь, а потом взошло солнце и начался новый рабочий день».
Левин сунул за ухо карандаш для копирок, встал, вышел из-за конторского стола и начал медленно танцевать. Он осторожно кружил вокруг своих мучительных воспоминаний и пел тонким голосом:
Буду пахать я и сеять с друзьями, Только бы быть мне в Эрец-Исраэль. Просто оденусь, буду зваться еврейкой, Только бы быть мне в Эрец-Исраэль. Буду грызть корку, но не унижусь, Только бы быть мне в Эрец-Исраэль.