Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Образование и наука
  3. Книга "По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего"
По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего
Читать

По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего

Ницше Фридрих

Образование и наука

:

философия

.
2012 г.
Аннотация

«По ту сторону добра и зла» — этапная работа Фридриха Ницше, которая знаменует перелом в мировоззрении и, шире, во всём строе мысли, мироотношении философа, наступивший после написания книги «Так говорил Заратустра», и предваряет заключительный, наиболее интенсивный период его творчества, отмеченный подведением философских итогов истории человечества и предчувствием духовных катаклизмов века XX. Не случайно работа имеет подзаголовок «Прелюдия к философии будущего». Ницше создаёт совершенно новый, невиданный в истории мировой философии тип произведения. Уже поколение, нарождавшееся в момент написания книги, и перешагнувшее порог XX столетия в момент своего духовного становления, воспринимало её как норму духовности — «некую тревожно гудящую сирену, врывающуюся в новый век предвестием чудовищных аварий во всех сферах жизни», пугающий «дар Кассандры». В книге — отчаяние и почти восторг, предчувствие, «как недалеко, как близко уже то время, когда будет иначе!», и вера в то, что найдутся адекватные иному способы мышления «по ту сторону добра и зла».

Предисловие

Предположим, что истина есть женщина, — как? разве не обоснованно подозрение, что все философы, поскольку они были догматиками, плохо понимали женщин? что ужасающая серьёзность и неуклюжая назойливость, с которой они до сих пор имели обыкновение относиться к истине, были неловким и непристойным средством для того, чтобы пленить именно женщину. Да она и не дала себя пленить — и всякого рода догматика стоит нынче с печальным и унылым видом. Если только она вообще ещё стоит! Ибо есть насмешники, утверждающие, что она пала, что вся догматика распростёрта на земле, даже более того, — что она находится при последнем издыхании. Говоря серьёзно, есть довольно прочные основания для надежды, что всякое догматизирование в философии, какой бы торжественный вид оно ни принимало, как бы ни старалось казаться чем-то последним и окончательным, было всего лишь благородным ребячеством и только зачином; и, быть может, недалеко то время, когда снова поймут, чего, собственно, уже хватило бы, чтобы послужить фундаментом для таких величественных и безусловных философских построек, какие возводились до сих пор догматиками, — какое-нибудь народное суеверие из незапамятных времён (например, суеверие души, которое ещё и сейчас не перестало бесчинствовать, приняв вид суеверных понятий «субъект» и Я), быть может, какая-нибудь игра слов, какой-нибудь грамматический соблазн или смелое обобщение очень узких, очень личных, очень человечески-слишкомчеловеческих фактов. Философия догматиков, будем надеяться, была всего лишь обещанием на тысячелетия вперёд, подобно тому как ещё ранее того обстояло дело с астрологией, на которую было затрачено, быть может, больше труда, денег, остроумия, терпения, чем на какую-нибудь действительную науку, — ведь ей и её «сверхземным» притязаниям Азия и Египет обязаны высоким стилем в архитектуре. Кажется, что всё великое должно сначала побродить по миру в чудовищном, внушающем ужас карикатурном облике, чтобы запечатлеться в сердце человеческом в форме вечных требований: такой карикатурой была догматическая философия, например учение Веданты в Азии и платонизм в Европе. Не будем же неблагодарны по отношению к ней, хотя, несомненно, следует вместе с тем признать, что самым худшим, самым хроническим и самым опасным из всех заблуждений было до сих пор заблуждение догматиков, именно, выдумка Платона о чистом духе и о добре самом по себе. Но теперь, когда оно преодолено, когда Европа передохнула от этого кошмара и по крайней мере может наслаждаться более здоровым сном, мы, чью задачу составляет само бодрствование, являемся наследниками всей той силы, которую взрастила борьба с этим заблуждением. Говорить о духе и добре так, как говорил Платон, — это значит, без сомнения, переворачивать истину с ног на голову и отрицать само перспективное, т. е. основное условие всяческой жизни; можно даже спросить, подобно врачу: «откуда такая болезнь у этого прекраснейшего отпрыска древности, у Платона? уж не испортил ли его злой Сократ? не был ли Сократ в самом деле растлителем юношества? и не заслужил ли он своей цикуты?». — Но борьба с Платоном, или, говоря понятнее и для «народа», борьба с христианско-церковным гнётом тысячелетий — ибо христианство есть платонизм для «народа», — породила в Европе роскошное напряжение духа, какого ещё не было на земле: из такого туго натянутого лука можно стрелять теперь по самым далёким целям. Конечно, европеец ощущает это напряжение как бедственное состояние; и уже дважды делались грандиозные по стилю попытки ослабить тетиву, в первый раз — посредством иезуитизма, во второй — посредством демократического просвещения. Последнее при помощи свободы прессы и чтения газет в самом деле может достигнуть того, что духу впредь не так уж легко будет почувствовать себя «бедствующим»! (Немцы изобрели порох — хвала им и честь! но они снова расквитались за это — изобрели прессу.) Мы же, не будучи ни иезуитами, ни демократами, ни даже в достаточной степени немцами, мы, добрые европейцы и свободные, очень свободные умы, — мы ощущаем ещё и всё бедственное положение духа и всё напряжение его лука! а может быть, и стрелу, задачу, кто знает? цель...

Зильс-Мария, Верхний Энгадин,

июнь 1885

Раздел первый. О предрассудках философов

1

Воля к истине, которая соблазнит нас ещё не к одному отважному шагу, та знаменитая истинность, о которой до сих пор все философы говорили с благоговением, — что за вопросы уже предъявляла нам эта воля к истине! Какие странные, коварные вопросы, склоняющие к новым вопросам! Долго уже тянется эта история — но разве не кажется, что она только что началась? Что же удивительного, если мы наконец становимся недоверчивыми, теряем терпение, нетерпеливо отворачиваемся? Что если мы, в свою очередь, учимся у этого сфинкса задавать вопросы? Кто собственно тот, кто предлагает нам здесь вопросы? Что собственно в нас волит двигаться к «истине»? — Действительно, долгий роздых дали мы себе перед вопросом о причине этого воления, пока не остановились окончательно перед другим, ещё более глубоким. Мы спросили о ценности этого воления. Положим, мы хотим истины, — отчего же мы не хотим скорее неправды? Не-определённости? Даже не-ведения? Проблема ли ценности истины сама предстала нам, или это мы подступили к проблеме? Кто из нас здесь Эдип? Кто сфинкс? Право, кажется: это какое-то свидание вопросов и вопросительных знаков. И поверит ли кто, если в конце концов нам взбредёт на ум, будто проблема эта ещё никогда не была поставлена и что мы впервые увидали её, обратили на неё внимание, отважились на неё? Ибо в этом есть риск, а большего риска, быть может, и не существует.

2

«Как могло бы нечто возникнуть из своей противоположности? Например, истина из заблуждения? Или воля к истине из воли к обману? Или бескорыстный поступок из своекорыстия? Или чистое, солнцеподобное созерцание мудреца из ненасытного желания? Такого рода возникновение невозможно; кто мечтает о нём, тот глупец, даже хуже; вещи высшей ценности должны иметь другое, собственное происхождение, — в этом преходящем, полном обольщений и обманов ничтожном мире, в этой суматохе безумств и вожделений нельзя искать их источников! Напротив, в недрах бытия, в непреходящем, в скрытом божестве, в «вещи самой по себе» — там их причина, и больше нигде!» — Суждение такого рода представляет собою типичный предрассудок, по которому постоянно узнаются метафизики всех времён; подобное установление ценности стоит у них на заднем плане всех применяемых ими логических процедур; исходя из этой своей «веры», они трудятся над своим «знанием», дабы получить нечто такое, что напоследок торжественно нарекут именем «истины». Основная вера метафизиков есть вера в противоположность ценностей. Даже самым осторожным из них не пришло на ум уже здесь, у порога, где это было нужнее всего, прибегнуть к сомнению — хотя бы они и давали обеты следовать принципу «de omnibus dubitandum» [1] . А усомниться следовало бы в том, во-первых, существуют ли вообще противоположности и, во-вторых, не представляют ли собою народные оценки ценностей и противопоставление ценностей, к которому метафизики приложили свою печать, пожалуй, только оценки переднего плана, только предварительные перспективы, к тому же, может быть, перспективы из угла, открывающиеся при взгляде снизу вверх, как бы лягушачьи перспективы, если употребить выражение, принятое у живописцев. При всей ценности, какая могла бы принадлежать истинному, правдивому, бескорыстному, могло же быть так, что более высокая и более неоспоримая ценность для всей жизни была приписана иллюзии, воле к обману, своекорыстию и вожделению. Возможно даже, именно то, что составляет ценность хороших и почитаемых вещей, заключается в их фатальном родстве как раз с дурными, мнимо противоположными вещами, в привязанности к последним, прикреплённости к ним, а быть может, в сущностной тождественности с ними. Может быть! — Но кому охота тревожить себя такими опасными «может быть»! Для этого нужно выжидать появления новой породы философов, таких, которые имели бы какой-либо иной, превратный вкус и иные склонности в сравнении с прежними, — философов опасного «может быть» во всех смыслах. — И говоря совершенно серьёзно: я вижу появление таких новых философов.

1

«во всём сомневаться» (лат.).

3

После того, как я довольно долго приглядывался к философам и читал у них между строк, я говорю себе: большую часть сознательного мышления нужно ещё отнести к деятельности инстинкта, и это даже в случае философского мышления; тут нужно переучиваться, как переучивались по части наследственности и «прирождённого». Сколь мало акт рождения принимается в расчёт в полном предшествующем и последующем процессе наследования, столь же мало «сознательность» в каком-либо решающем смысле противоположна инстинктивному, — большею частью сознательного мышления философа тайно руководят его инстинкты, принудительно направляющие движение этого мышления по определённым путям. Да и позади всей логики, кажущейся самодержавной в своём движении, стоят оценки ценностей, точнее говоря, физиологические требования, направленные на поддержание определённого вида жизни. Например, оценки, согласно которым определённое будто бы имеет большую ценность, нежели неопределённое, а иллюзия — меньшую ценность, нежели «истина», — такого рода оценки, при всём их важном регулятивном значении для нас, всё же могут быть только оценками переднего плана картины, известным родом niaiserie [2] , который может быть нужен как раз для поддержки существования таких созданий, как мы. При условии, что вовсе не человек есть «мера вещей»...

2

вздор (фр.).

4

Ложность какого-либо суждения ещё не служит для нас возражением против суждения; тут наш новый язык, возможно, звучит наиболее странно. Вопрос в том, насколько суждение споспешествует жизни, поддерживает жизнь, поддерживает вид, даже, возможно, способствует воспитанию вида. И мы в принципе склонны утверждать, что самые ложные суждения (к которым относятся синтетические суждения a priori) — для нас самые необходимые, что без допущения значимости логических фикций, без измерения действительности по меркам чисто вымышленного мира безусловного, самотождественного, без постоянного фальсифицирования мира посредством числа человек не мог бы жить, — и что отречение от таких ложных суждений было бы отречением от жизни, отрицанием жизни. Признать неправду за условие, от которого зависит жизнь, — это, конечно, рискованный способ сопротивляться привычному чувству ценности, и философия, отваживающаяся на это, уже одним этим ставит себя по ту сторону добра и зла.

5

Смотреть на всех философов отчасти недоверчиво, отчасти насмешливо нас побуждает не то, что нам постоянно приходится убеждаться, насколько они наивны, как часто и как легко они промахиваются и заблуждаются, говоря короче, побуждает не их ребячество и детское простодушие, а то, что дело у них ведётся недостаточно честно: когда все они дружно поднимают великий и добродетельный шум каждый раз, едва лишь, пусть только издалека, затрагивается проблема истинности. Все они дружно притворяются людьми, якобы дошедшими до собственных мнений через саморазвитие холодной, чистой, божественно беззаботной диалектики (в отличие от мистиков всех степеней, которые честнее и тупее их, — эти говорят о «вдохновении»), — между тем как в сущности они с помощью подыскиваемых задним числом оснований защищают какое-нибудь предвзятое положение, внезапную мысль, «внушение», а по большей части — превращённое в абстракцию и профильтрованное сердечное желание. — Все они, вместе взятые, суть адвокаты, не желающие называться этим именем, и даже в большинстве лукавые ходатаи своих предрассудков, которые они осеняют именем «истин», — очень далёкие от мужества совести, которая признаётся себе в этом, именно в этом; очень далёкие от хорошего вкуса мужества, которое даёт это понять даже если речь идёт о том, чтобы предостеречь друга или недруга, или же из заносчивости и ради насмешки над собой. Настолько же чопорное, насколько и благонравное тартюфство старого Канта, с которым он заманивает нас на окольные диалектические пути, ведущие, вернее, совращающие к его «категорическому императиву», — это зрелище у нас, людей избалованных, вызывает улыбки, так как нам не доставляет ни малейшего удовольствия наблюдать за тонкими кознями старых моралистов и проповедников морали. Или ещё этот фокус-покус с математической формой, в которую Спиноза заковал, словно в броню, и замаскировал свою философию, — в конце концов «любовь к своей мудрости», если толковать это слово правильно и справедливо, — чтобы заранее поколебать мужество нападающего, который осмелился бы бросить взгляд на эту непобедимую деву и Палладу-Афину: как много собственной боязливости и уязвимости выдаёт этот маскарад больного отшельника!

6

Мало-помалу для меня выяснилось, чем была до сих пор всякая великая философия: как раз исповедью её творца, чем-то вроде memoires, написанных им помимо воли и незаметно для самого себя; равным образом для меня выяснилось, что моральные (или не-моральные) цели составляют в каждой философии подлинное жизненное зерно, из которого каждый раз вырастает целое растение. В самом деле, мы поступим хорошо (и умно), если для выяснения того, как, собственно, возникли самые отдалённые метафизические утверждения данного философа, зададимся сперва вопросом: какая мораль здесь пробивается (какую он хочет утвердить)? Поэтому я не думаю, чтобы «позыв к познанию» был отцом философии, а полагаю, что здесь, как и в других случаях, какой-либо иной инстинкт, порыв пользуется познанием (и незнанием!) только как орудием. А кто приглядится к основным инстинктивным порывам человека, исследуя, как далеко они могут простирать своё влияние именно в данном случае, в качестве вдохновляющих гениев (или демонов и кобольдов), тот увидит, что все они некогда уже были побуждающими началами для философии, и что каждый из них очень хотел бы представлять собою последнюю цель здесь-бытия и изображать правомочного господина всех остальных инстинктов. Ибо каждый инстинкт властолюбив и, как таковой, пытается философствовать. Конечно, у учёных, у настоящих людей науки дело может обстоять иначе — «лучше», если угодно, — там может действительно существовать нечто вроде побуждения к познанию, какое-нибудь маленькое независимое колесо часового механизма, которое, будучи хорошо заведено, затем отважно работает без существенного участия всех остальных инстинктов учёного. Настоящие «интересы» учёного сосредоточиваются поэтому обыкновенно на чём-нибудь совершенно ином, например на семействе, или на заработке, или на политике; и даже почти всё равно, приставлена ли его маленькая машина к той или иной области науки и представляет ли собою «подающий надежды» молодой труженик хорошего филолога, или знатока грибов, или химика: будет он тем или другим, это не характеризует его. Наоборот, в философе нет совершенно ничего безличного, и в особенности его мораль явно и решительно свидетельствует, кто он такой, т. е. в каком отношении по рангам состоят друг с другом сокровеннейшие инстинкты его природы.

7

Сколь злобными могут быть философы! Я не знаю ничего ядовитее той шутки, которую позволил себе Эпикур по отношению к Платону и платоникам: он назвал их Dionysiokolakes. По смыслу слова это значит прежде всего «льстецы Дионисия», стало быть, челядь тирана и его плевколизы; но кроме того, это слово ещё говорит нам, что «всё это комедианты, что в них нет ничего неподдельного» (ибо слово Dionysokolax было популярной кличкой актёра).{1} А последнее есть, собственно, стрела злобы, пущенная Эпикуром в Платона: его раздражали эти величественные манеры, эта самоинсценировка, в чём знали толк Платон и его ученики и чего не понимал Эпикур, старый учитель с острова Самос, скрывавшийся в своём садике в Афинах и написавший три сотни книг, — кто знает, — может быть, из честолюбия и ярости, направленной против Платона. — Понадобилось столетие, пока Греция не раскусила, кем было это садовое божество, Эпикур. — Да и раскусила ли она это?

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • ...
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: