Шрифт:
А просто послать записку? Набросать что-нибудь из твоих словечек. Ты прочтешь, станешь вертеть головой, представляю... Но какие слова выбрать? Их было так много, и все – превосходные...
Они остались на магнитофоне. Правда, он у меня «археологический», катушечный, весь переломан – горит глазок, как в такси, но лента не едет. Я сама вращаю пальцем катушку, – слышен безначальный гул, – еще быстрее, еще, – и вот из пьяных и неряшливых завываний мне наконец удается выделить тебя, – с твоими умопомрачительными обертонами, – а попробуй-ка удержи их, эти обертоны, пальцем, когда швыряет их, как и тебя, то к карликам, то к великанам, то снова к писклявым, оскорбительно мелким существам.
И получается так, что нельзя отвлечься, убрать палец, шататься по квартире, занимаясь то тем, то другим, – и всюду слышать тебя, будто ты дома...
Только сейчас, единственный раз, можно услышать твой голос вживую.
Твой чистый голос.
Здесь, в небесах.
Увы. Знаешь, даже в облаках разит человечьим духом. Мы таскаем его с собой повсюду, и, может быть, именно из-за нас облака так грубо вещественны, так откровенно, так бесстыже грудасты, – они бессмысленно прут, как опара из широкой квашни, они неприкрыто-телесны и потому, скорее всего, безбожны. Серебряный крестик самолета в их ложбинках – только модное украшение, он ничего не меняет.
Но если мы все-таки в небе, все должно произойти само.
Твой голос – за бутылку шампанского?
В небе – да мыслимы ли такие счеты!
Не отрицаю, во сне я совокуплялась с самим чертом, – все было при нем – рога, хвост, смрад, невыразимая мерзость, – я совокуплялась с чертом прямо посреди проезжей дороги, – лишь бы ты взглянул.
«Смотри, – кричала я тебе, – чем я занимаюсь!»
И ты смотрел.
Но небеса выше снов.
Если ты не заметишь меня сам, то в небесах нет смысла.
От меня зависит только привести в порядок свое лицо.
То есть восстановить исходность.
...В кабинке WC прохладно, укромно. С наслажденьем сбрасываю парик, линзы, очки.
Оставляю на полочке постарелую розу.
Краем глаза замечаю: изображенье цветка в зеркале идеально.
Умываюсь, преображаюсь.
Смотрю на себя в зеркало.
Мои глаза.
...Мальчик задавал взрослым загадку: когда, в каких случаях пуля, выпущенная в зеркало, попадает в свое же собственное отражение?
Правильный ответ: во всех случаях.
Я знаю:
будут маскарады,
приемы,
балы,
фейерверки,
банкеты,
заздравные тосты.
Но я обнаружу вдруг маленькую дверь,
зайду,
затворю.
Будет тихо и холодно.
Шум карнавала,
неизменный и ровный,
как травы английских газонов,
не пробьется в это беззвучие.
И я пойму, что это будет повторяться всегда.
После длинных дорог,
после всех площадей мира,
после театров и цирков
я вернусь к себе.
Будет тихо и холодно.
Я шагну к зеркалу.
Упрусь зрачками в свои же зрачки.
Допустим, я возвращаюсь в салон. Сажусь на свое место – с твердой готовностью смотреть в твой затылок до конца. Допустим, пассажир справа с открытым любопытством принимается сверять мое лицо и мое платье. «Yоu аrе more lovely than ever» («Вы еще привлекательней, чем прежде»), – говорит он с ужасным акцентом, и я понимаю, что это одна из немногих английских фраз, которые он знает.
Допустим, я вежливо улыбаюсь, а он не отстает, может, поэтому и не отстает, он принимается говорить что-то много и быстро на кипящем и булькающем языке, никогда прежде я не слышала этот язык, и при этом еще жестикулирует, как глухонемой, – он говорит, как заведенный, смеется, размахивает руками и совершенно не обращает внимания на мой демонстративно отсутствующий вид, – я понимаю, что отвязаться теперь трудно, вот наказанье, да откуда он взялся, этот индивид, его вроде бы здесь не было, встаю, он хватает меня за руку, продолжая яростно что-то объяснять и доказывать, я пытаюсь вырваться, он свободной рукой достает из сумки плеер, кладет его себе на колени и, все больше раскаляя свою тарабарщину, тычет пальцем в меня, в плеер, я выдергиваю руку, он нажимает кнопку, и летит музыка, та самая, помнишь, когда мы... ты помнишь?..
И ты оборачиваешься.
Если бы я была Господь Бог, я бы держала в поле зрения не только галактики разом, но иногда пристраивала бы глаза к потолку комнаты, где безмолвствуют двое и так отчетливо тикают, проклюнувшись, часики.
Пахнет смертью, и вечностью, и влажным истекшим семенем, и, жадно дыша, молчит гранатовое соцветье Вселенной, прекрасное и нерасторжимое во всех частях.
К потолку такой комнаты надо бы пристраивать иногда глаза Господу Богу, потому что светлый взгляд женщины, напоенный покоем, и смыслом, и невыразимой благодарностью, послан именно Ему, и до обидного глупо, если взгляд этот, рассеявшись в пространстве, не в силах Его достичь.