Соколовский Владимир Григорьевич
Шрифт:
Медленно, со скрипом растворилась огородная калиточка дома напротив. Человек зацепился за нее, пытаясь подняться, но калитка поехала в сторону — он упал. Тогда, доползши до столба, стал, оцепив его руками, карабкаться. Наконец поднялся, с трудом понес ногу через досочку, однако руки расцепились, и он, повернувшись в воздухе, рухнул лицом в пыль.
— Уй-юй! — причитал Сабир. — Домой… домой…
— Стой! — оборвал его Спиридон. — А кто его в Чеку будет сдавать, а? Может, это наиглавнейший из этих гавриков, которых брали? Умри он теперь на наших глазах — греха не оберешься, затаскают! Да затаскают — ладно, а то и… понял, темнота?
— Уй-юй-юй! — прыгала челюсть у Сабира.
— Ты вот что: сиди и сторожи его. А я пойду лошадь искать. Мало ли что.
— Куда пойдешь? — успокоился вдруг Сабир.
— Думаю. К Гришке Ухову, пожалуй. К нему зять, механик с лесозавода, на пролетке утром проезжал.
Минут через десять Спиридон подъехал к распростертому возле ворот парню и пальцем подозвал Сабира. Вдвоем они втащили в пролетку вялое тело. Вохмин потрогал руку — живой! — положили на сиденье, словно пьяного. Парень был русый, скуластый, в коричневом плохоньком пиджаке с испачканным кровью передом, армейские штаны заправлены в разношенные сапоги. Спиридон влез на козлы, дернул вожжами: поехали!
Уже под вечер он зашел к Сабиру. Конюх с женой, крохотной Танзилей, пили чай. Вохмин поздоровался, сел на порожек.
— Отвез разбойник Чека? — Татарин поставил чашку, сцепил на животе руки. — Беда плохой человек, нет?
— Чепуха какая-то получилась, — негромко сказал сосед. — До мосту доехал, глядь — какие-то ребята на нем стоят. Сейчас это лошадь остановили, наган на меня наставили: вылезай, дескать! А потом — ты, говорят, папаша, подожди маленько, мы быстро! — и угнали. Двое их было.
— Пропал лошадь! — Татарин расцепил пальцы, прижал их к вискам и закатил глаза.
— Да в том и дело, что не пропал! Сижу, жду. А что делать? Попробовал бы я к Ухову без лошади вернуться. Однако гляжу: подъезжает через полчаса один из тех парней, вожжи мне кинул — давай, папаша, дуй обратно, только тихо мне, а то… И снова наганом тычет. Ох, и натерпелся я тогда!.. Так того ранетого они с собой куда-то и увезли. И что же это за человек был, а? Хитрый какой-то человечек, вот что я мыслю…
— Хитрый, хитрый, — жмурился Сабир.
2
«Да здравствует буржуазия!»
Бури стихли. Бывший белый офицер, состоящий на учете в ГПУ, безбоязненно проходит по улице, не опасаясь быть подхваченным на штыки. Спекулянт открыл лавочку. Бывшая колчаковская барыня продает билеты у входа на красноармейский вечер… Все это так. Но из всего этого не следует ли, что классовой розни нет, не осталось, и — да здравствует единение пролетариата с буржуазией, да здравствует буржуазия?
Мы живем в переходный период. И больно видеть, как забыли об этом некоторые наши товарищи, с которыми вместе голодали, мерзли и умирали на фронтах гражданской. Они разнежились, размякли от тлетворного влияния НЭПа.
Мы живем в переходный период. И это опасно, ибо благодушествующие — не одиночки. Разве мало у нас людей, теряющих революционную перспективу?
Дорогие товарищи, прощупайте, нет ли вокруг вас подобных настроений, и решительно боритесь с ними!
МолотГрязнинская уездная конференция МОПР решила взять шефство над тюрьмой на острове Ява.
Ливень ударил, как только процессия вступила за ограду кладбища. Густой, хлесткий. Под косыми его струями поставили Яшин гроб на край ямы. Мать словно опомнилась вдруг: сдернула с головы черный платок, бросила на землю и, придавив коленями, тяжело опустилась возле гроба, скрестила ладони над лицом мертвого сына, оберегая от хлещущей с неба воды.
Начальник губрозыска Юрий Павлович Войнарский, скользя, подошел к могиле, взмахнул кулаком, но в шуме воды и грома слова его звучали слабо, невнятно. Он замолк, глянул на толпу сотрудников; поежившись, потоптавшись, махнул рукой: опускай!
Хоронили агента второго разряда Яшу Зырянова, убитого при взятии банды Кутенцова — Димки Кота.
Стали возиться вокруг гроба, подкладывая веревки. Мать поднялась с колен и замерла, позабыв про скомканный, оставшийся в жидкой грязи платок. Волосы тяжелыми прядями облепили худую, вздрагивающую шею. Мать мешала суетящимся людям, но ни один не коснулся ее, не сказал ни слова.
Быстро, споро натянули веревки, закрыли и опустили гроб. Войнарский, ветеран губрозыска Баталов, начхоз Болдоев взяли лопаты и стали заваливать могилу. Была еще четвертая лопата — ее взял после недолгого колебания потрепанного, похмельного вида баянист, сысканный где-то на стороне. По дороге на кладбище он одиноко шел впереди процессии, играл «Интернационал» и Шопена — надо сказать, неплохо. С оркестром на этот раз не повезло: полк, музыканты которого обычно играли на похоронах работников ОГПУ и милиции, с наступлением лета ушел в лагеря.
Пошли сослуживцы — бросали в могилу комочки глинистой земли. Долго устанавливали памятник, укрепляя его в ползущем, сыром грунте. Вода текла по фотографии на пирамидке со звездочкой: на фото Яша был в рубашке апаш, взгляд хмурый, брови сведены — снялся в тот день, когда пришел работать в угрозыск год назад. И все знали, что Яша был совсем другой: крикливый, насмешливый. Потащили из карманов и кобур оружие, но залп смешался с ударом грома.
По дороге с кладбища Войнарский думал: «Сам-то я не слишком ли себя берегу? Ведь дети, дети умирают, боже ты мой…» Иногда ему казалось, что чувство потерь у него, старого бойца, большевика, политкаторжанина, давно притупилось, но в такие вот моменты, когда смерть находила юных ребят, не ведавших застенков, злых и скорых болезней Туруханского края, фронтов гражданской, — в душе его каждый раз словно что-то взрывалось, она ныла и болела, и он думал каждый раз, что жить ему, наверно, тоже осталось недолго.