Шрифт:
И вдруг почувствовала, что время сложилось, как ковер, и так, что один шов налег на другой, и они совпали. Я помнила, что сейчас зима, что Гриша попал в аварию и лежит в больнице, что я на Ваганьковском, потому что пришла навестить своих, но одновременно с этим я стояла и слышала, как отпевают бабулю, и это идет та зима, и те же горят высокие свечи, а Гриша со мной, и нет никакой больницы, никакой беременной, и мы с ним по-прежнему вместе.
Любовь фрау Клейст
Сидя с поджатыми, как в детстве, ногами, она расковыривала темную корку присохшей памяти и крошила ее до тех пор, пока корка не превращалась в порошок. В голову почему-то все время приходила мать, которая умерла молодой, сорока восьми лет, и в сознании дочери осталась такой же красивой и тонкой, какой и была до внезапной кончины.
Недавно фрау Клейст увидела ее во сне: мать сидела на стуле, а за ее спиной полыхал огонь: горели тяжелые шторы. Но когда Грета бросилась на помощь и принялась голыми руками тушить пламя, мать, улыбаясь, сказала:
— Не стоит, — потом объяснила: — Здесь все по-другому. Мы здесь ничего не боимся.
Несмотря на любовную поддержку умерших — Франца, подбросившего ей свое почти сорок лет назад написанное письмо, и этот сон, в котором мать уговаривала не бояться, — фрау Клейст медлила и не могла ни на что решиться. У нее было два выхода: продолжить следить за Полиной или же подловить Алексея где-нибудь в саду или на лестнице и отдать ему копию странного документа.
Пока она чувствовала только одно: горели подошвы ее старых ног.
Это было давнее, забытое ощущение, которое впервые посетило ее тогда, когда она возвращалась с кладбища после похорон отца. Тогда она торопилась к Иахиму и еще не догадывалась, что значит приятное жжение сразу в обеих ступнях, от которого ей захотелось снять туфли, пойти босиком по осенней дороге.
Потом то же самое было и с Мартином. Они поднимались вдвоем к водопаду. Вокруг было холодно, лед, много снега. А ноги горели. Она сказала об этом Мартину, он засмеялся:
— Der Boden, meine Liebe, brennt mir unter dein Fussen! [8]
Фрау Клейст, усмехнувшись, сняла чулки и опустила ноги в тазик с прохладной водой. Потом босиком подошла к телефону. На бланке был номер медицинского учреждения, куда обращалась Полина.
— Лаборатория, — ответил женский голос.
— Моя племянница, — бархатисто пришептывая, объяснила фрау Клейст, — у вас что-то там проверяла. Мы все беспокоимся. Могу ли я выяснить, что это было?
8
Земля, дорогая, горит под ногами! (нем.)
— Нет. Мы не даем никакой информации.
За два месяца, прошедшие со дня знаменитой свадьбы у Слонимских, Нина сильно и странно изменилась. Она почти перестала есть. Из крепкой, веселой девочки с кудрявой, как у африканки, головой она превратились в худышку, заморыша, глазастого грустного ангела, если только представить себе, что ангел бывает не пухлый и кроткий, а очень худой, беспокойный, несчастный.
Когда она теперь поднимала локти к своим ангельски вьющимся волосам, поправляя заколку, Даша чуть не вскрикивала от ярко-бирюзовых жилок, разрисовавших внутреннюю сторону ее рук.
Единственное, что интересовало Нину, была школа современного танца, куда Даша записала ее в самом начале учебного года. Она сама попросила об этом и теперь упражнялась неистово, самозабвенно, как будто бы что-то доказывала. Под гром дикой музыки бледная девочка, туго затянув эластичной повязкой свои кудрявые ярко-русые волосы, начинала безумствовать, сдвинув с середины комнаты ковер, чтоб все было так, как на сцене.
Сначала она замирала, полузакрыв глаза, прислушиваясь к нарастающему ритму, потом делала резкий взмах одной рукой вниз, словно кланяясь невидимому божеству, которому посвящался танец. И тут начиналось! С бешеной скоростью Нина сгибалась вперед и назад, так, что схваченные лентой волосы касались пола и тут же, сверкнув, возвращались на плечи, потом она останавливалась и вдруг перепрыгивала через невидимое препятствие, вытягивала вперед истощенную руку, как будто пыталась коснуться кого-то, кто быстро бежал от нее с громким смехом. В середине танца она делала два-три полупристойных движения нижней частью тела, подражая черным танцовщицам в барах, и это выглядело особенно нелепо и отчаянно в соединении с ее старательным, наивным, открытым и детским лицом.
Музыка затихала, и дочь сразу падала на пол, как будто ее подстрелили, и, хотя Даша знала, что эффектное падение было частью танца, ей каждый раз становилось не по себе, и она бросалась к Нине, пряча свой страх под громкими аплодисментами, и каждый раз Нина останавливала ее злобным, срывающимся на слезы криком:
— Ведь я же просила тебя не входить! Я просила!
Кроме того, Даша замечала, что в последнее время между Ниной и отцом установилось тихое, бережное понимание. Изредка она ловила Нинины глаза, устремленные на него с такой странной жалостью, что ей становилось не по себе. Когда она вечером, как это было заведено в их доме, заходила к Нине в комнату, чтобы пожелать ей спокойной ночи, Нина обычно крепко зажмуривалась, изображая, что спит, но однажды, когда Даша робко остановилась на пороге, она вдруг открыла глаза и сказала: