Шрифт:
«Что она о Сереже, как о мертвом, говорит? — раздраженно думала Вера. — Был, был… Не похоронили же. И не расстреляют же его. Игорь пьяный был, Сережа бросился защищать меня…»
Она и не заметила, что стала думать о происходящем не так, как все было, а как Сережа предложил. Ей казалось, что и в самом деле он вошел в ту минуту, когда с искаженным лицом Игорь скрутил цепочку на ее шее… Но ведь он сам сказал ей: «Ты не мучай себя сомнениями. Все так и было бы, если бы я вошел». Конечно, он благородный. И действительно любит ее, если, не раздумывая, пошел за нее на такие муки.
Слова были странные, театральные какие-то, но она не замечала высокопарного стиля своих мыслей. Благородный и любит — разве этого мало? За это и выбрала его, предпочла Игорю.
— …даже если бы и не любил, и не с тобой это было. Мимо жестокости пройти он не мог, вот в чем дело. А сам добрым был.
— Ну, почему вы все — был, был, — не выдержала Вера. — Не его же убили.
Саламатина посмотрела на нее с изумлением.
— Что ты такое говоришь! Как можно! Я сейчас жизнь его оглядываю, как он рос. Понять хочу.
С той самой минуты, как неотвратимое, казалось, наказание за гневную вспышку, окончившуюся так трагически, стало отодвигаться, отходить и оказалось, что может вовсе миновать ее, Вера внутренне ощетинилась, как испуганная ежиха, выставила иголки, обороняя эту возникшую вдруг возможность спастись. Каждый казался затаившимся врагом: вот-вот упрекнет, пристыдит, разоблачит, призовет к ответу. Но постоянное нервное напряжение изматывало, уносило силы, и все труднее становилось сдерживать себя и вести на людях, как подобает.
— Вы простите меня, — проговорила она, по-прежнему не глядя на Сережину мать. — Поймите, мне не легко…
— Ой, что ты! — Саламатиной показалось, что сквозь непонятную Верину холодность и отчужденность наконец прорвалась душевная теплота, и встрепенулась, отозвалось в ней это, хотела даже обнять, привлечь, приласкать вчера еще чужую, неизвестную, несуществующую даже для нее и вдруг так страшно породнившуюся женщину, но не решилась. — Что ты, доченька, разве я не понимаю? Я все понимаю. Мы сейчас с тобой одним дыханием живем: я — мать, а ты… — слово «жена» застряло на языке. — Ты его любимая.
«Хорошо хоть не любовница, — уловив это ее замешательство, подумала Вера, и отошедшая было неприязнь снова стала подниматься в душе. — А ведь верно — кто я ему? Он все женой называл, ему это внове, мальчишка совсем… — Ее неожиданно поразило, что и о Сергее она думает с неприязнью, и стала ломать в себе это постыдное чувство, стала вспоминать его таким, каким нравился, и уже другой смысл вкладывала в те же слова: — Мальчик совсем… Как ему хотелось женой меня называть. Я и есть жена ему».
Ей казалось теперь, что она сразу, как только увидела его в Нисе, поняла: это судьба, мы должны быть вместе. Я же люблю его, думала она, я никогда так не любила, и мы были бы счастливы, если бы… И снова замыкался круг, снова сходилось все на том, что случилось и чего нельзя уже поправить и изменить. По крайней мере ей так думалось, она убеждала себя в этом. Если он любит ее и если он действительно благороден, он не мог поступить иначе, не мог не защитить ее, не заслонить собой. Стало быть, по логике вещей, и он прав, взяв на себя ее вину, и она права, доверяясь ему, поощряя его жертву, принимая ее. Все правы, и некому виниться, некому угрызаться совестью, никто никого ни в чем не может попрекнуть, пристыдить… Убеждая себя в этом, Вера гнала все другие мысли, другие чувства глушила, сомнения отбрасывала.
— …следователь так и сказал: право на защиту, Нина Андреевна, гарантируется Конституцией. Можно самим пригласить адвоката, и нам, Верочка, надо найти опытного, такого, чтобы сумел все суду объяснить. Ты поспрашивай у знакомых, а то ведь я здесь никого не знаю.
— Да, да, конечно, — покорно кивнула Вера. — Я спрошу.
Значит, ее Нина Андреевна зовут, думала она. Интересно, кем она работает? Я у Сергея даже не спросила. И вообще ничего не знаю о его семье… о его жизни. Кем бы мне Нина Андреевна приходилась, выйди я за Сережу? Теща? Кажется, это мать жены. А мать мужа?.. У Игоря мачеха. Моложе отца на девятнадцать лет. В подруги к Вере набивалась… Какая глупость! Она устыдилась своих мыслей. Но тут же нашла оправдание: нужна разрядка, нельзя, все время думать только о своем горе, никакие нервы не выдержат.
— Нина Андреевна, давайте я чаю вскипячу да заварю покрепче. Свежего. Надо же нам поужинать. Время уже позднее. Так мы совсем изведемся. Мы еще и завтра, и послезавтра поговорим. Вы ведь будете заходить?
У Саламатиной напряглось лицо.
— А я думала у тебя остановиться. Разве сейчас в гостинице место дадут? Ни родных, ни знакомых — только ты…
Нет, не укор был в ее голосе — только растерянность, только недоумение.
Какая же я, право, сама упрекнула себя Вера. Она же мать, ей во сто крат тяжелее, а я… И впервые на время ежиха распрямилась в ней, сложила свои иголки.
— Да как вы подумать могли, Нина Андреевна! Конечно, живите у меня, сколько надо, о чем разговор.
Я себе на раскладушке постелю. Студенткой на хлопок брала.
— А Сережа каждое лето в стройотряд ездил. Последний раз — на родину Гагарина.
Может быть, слово «последний», так некстати произнесенное и столько тяжелых ассоциаций вызвавшее, а может быть, воспоминания о, казалось бы, совсем недавней и такой теперь далекой поре Сережиной учебы, полной светлых надежд и мечтаний, болью отозвалось в сердце матери, — лицо ее — как-то сразу постарело, сморщилось, губы задрожали… У Веры не было сил видеть это лицо. Она стремглав выбежала на кухню, не сдержалась, дала волю слезам. Нина Андреевна вошла следом, обняла ее молча; так, сидя рядом на табуретках, плакали они, ни о чем не спрашивая и не утешая одна другую.