Шрифт:
Ему тяжело с Рубинштейном. Несомненно, в Николае Григорьевиче есть много хорошего, но на директорском посту он стал истинным самодуром. Подмял под себя, подобно медведю, всю консерваторию и поступает исключительно по своему усмотрению.
Он препятствует карьерам талантливых пианистов, видя в них соперников.
Он покровительствует подхалимам и лизоблюдам.
Он проявляет чрезмерное внимание к хорошеньким консерваторкам, впрочем, это уже его приватность.
Он порой поднимает руку на учеников.
Он знаком с Надеждой Филаретовной и имел дерзость говорить ей, что Чайковскому нельзя давать много денег, чтобы он не разленился и не бросил писать музыку.
Но в то же время Рубинштейн дирижирует на концертах Русского музыкального общества в Париже, представляя публике в числе прочих и произведения Чайковского. Второй фортепьянный концерт, «Буря», серенада и вальс для скрипки вызывают восторг у слушателей. Желая того или нет, Николай Григорьевич закладывает фундамент мировой славы талантливого композитора!
Слава — это хорошо. Слава — это общественное признание. Слава — это грандиозный стимул к творчеству.
Ах, если бы не консерватория…
За год своего «отпуска» он написал так много: «Онегина», симфонию, большую сонату, концерт для скрипки, литургию святого Иоанна Златоуста, «Воспоминания дорогого места», пьесы для детского альбома, несколько романсов, «Скобелев-марш»!
Вдалеке от Москвы работалось так славно, так продуктивно!
Консерватория в мыслях Петра Ильича стала чем-то вроде темницы. Он чувствует, он знает, что после годичного отсутствия ему трудно будет вернуться к прежней жизни профессора консерватории. Бесцельная трата времени — вот что такое эта преподавательская деятельность. Она заставляет его отрываться от творчества, работать непостоянно, урывками и не дает взамен ничего хорошего.
Да еще эти вечные унижения, которым подвергает его Рубинштейн.
Да еще эта необходимость ежедневно пребывать в обществе людей, большинство из которых нечутки, неделикатны, склонны к вмешательству в его приватную жизнь.
Прослышав о приезде Чайковского, являются с визитом знакомые. Многие из них знакомы с ним шапочно. Они хотят увидеть собственными глазами того, о ком ходило столько слухов, чтобы сделать на основе наблюдений вывод о его сумасшествии.
Визитеры несносны — они отнимают кучу времени.
И все непременно просят «сыграть что-либо новое». Нашли тапера.
Незваные гости ужасно раздражают и злят своими нудными посещениями. От людской пошлости есть только одно спасение — бегство. Он дает себе клятву впредь в подобных случаях быть грубым, дерзким и прямо просить оставить его в покое и наконец-то осознает всю цену той свободы, которой имел счастье наслаждаться в течение последнего года.
А баронесса фон Мекк зовет его во Флоренцию…
Нет, выход один — прочь из Москвы, прочь из консерватории… В Европу, в Каменку, в Браилов… Туда, где все свои. Туда, куда заказан путь его сумасшедшей жене, этому живому памятнику его минутного безумия.
«Я приехал в Москву с отвращением, с тоской и с неудержимым, непобедимым желанием отсюда вырваться на свободу, — напишет он баронессе фон Мекк. — Я хочу начать хлопоты и предпринять меры к мирному, тихому, но вечному разрыву с консерваторией, к которой не питаю ничего, кроме того чувства, какое узник питает к своей темнице. Все это очень нелепо, очень легкомысленно. Зачем было обещаться приехать и занять прежнее положение? Зачем было не обдумать раньше, что после всего случившегося я не могу жить в Москве, не могу ни одного часа чувствовать себя здесь иначе, как несчастным? И тем не менее я решился. Но прежде чем я начну предпринимать меры, мне нужно знать, что Вы на это скажете, что посоветуете».
«Я буду чрезвычайно рада, если Вы оставите консерваторию, — ответит ему баронесса фон Мекк, — потому что я давно уже нахожу величайшим абсурдом, чтобы Вы с Вашим умом, развитием, образованием, талантом находились в зависимости от грубого произвола и деспотизма человека, во всех отношениях низшего от Вас; это противоестественно, нелогично. Я не позволяла себе давать Вам никаких советов по предмету Ваших занятий в консерватории, но искренно желаю, чтобы Вы бросили место, соединенное с подчинением нашему общему другу. Что касается пользы, которую Вы принесли бы грядущим поколениям Вашим преподаванием, то я нахожу, что Вы гораздо больше приносите им ее Вашими сочинениями, а не зачеркиваниями квинт и октав. Для этого есть много таких, которые ни для чего другого не годны, Вы же оставляете в искусстве такие памятники, которые будут служить наилучшим руководством, образцом для учащегося юношества».
Решение выстрадано, решение принято, решение одобрено, пора ознакомить с ним директора консерватории.
Николай Григорьевич как раз вернулся со Всемирной Парижской выставки. Газеты, русские и европейские, много пишут о нем и о его парижских концертах. Ругают, недоумевают, удивляются, но все чаще хвалят.
Чайковскому тоже достается хорошая порция славы. Оказывается, не Глинкой единым жива Россия.
Рубинштейн не возражает против ухода Чайковского из консерватории — он все понимает, он всегда все понимает и в глубине души всем сочувствует, хотя и не спешит признаваться в этом. Петр Ильич прав, в самом деле тому Чайковскому, который сейчас сидит перед ним, нечего делать в стенах консерватории.