Шрифт:
– Тебе поет солнце, Тебе славит луна, Тебе присутствуют звезды: Тебе слушает свет, Тебе трепещут бездны, Тебе работают источницы. Ты простерл еси небо яко кожу: Ты утвердил еси землю на водах: Ты оградил еси море песком: Ты ко отдыханием воздух пролиял еси…
«Она сейчас уйдет, сейчас уйдет», – сумасшедше, быстро, задыхаясь, думала я. Богородица последний раз посмотрела на меня. И я… ужаснулась. Ее лицо стало смуглым, худым, скорбным, печальным. Она будто подавляла истошный крик в Себе. Чтобы крик ушел под ключицы. Под ребра. Глаза увеличились, округлились, застыли – два озера подо льдом. Не разбить пешней. Не выловить рыбу. Это вечная зима. Лишь свечу на берегу зажечь. Тонкую. Поминальную. Багряный плащ, укрывавший Ее голову и плечи, превратился в серебряный, морозный оклад. Грудь обвил серебряный, железный, жесткий мафорий. Мороз заковал Ее в кандалы. Сковал Ее. Сковал Ей руки и ноги. А Ребенок… Ребенок… Я с ужасом глядела, как… вместо Ребеночка Своего… Боже, что это!.. Она сжимает, держит тихо в дрожащих руках, ласкает – Крест… и на Кресте – Он, Господь наш, Исус Христос… рас-пя-тый… И медленно, медленно, медленно Она, с черным Крестом Распятья в руках, опускается на колени на снег, напротив меня, и так мы стоим – Она на коленях и я на коленях, на снегу мы обе, и холод вокруг, и я вижу все, чего видеть не должна, и я боюсь, что закроется вдруг открывшееся зренье, и я молюсь, чтобы… Богородица медленно кладет черное, будто обгорелое, Распятие на снег. Оно маленькое. Величиной с Ее ладонь. Из маленьких ран в ладонях и в ступнях Христа на снег течет кровь. Он поворачивает живое лицо, и я вижу Его лоб в красных каплях.– Возьми, – тихо говорит Мать.
Я беззащитно поднимаю руку перед лицом своим, пытаюсь закрыться от Ее взгляда. Потом опускаю руку. И мы глядим – глаза в глаза. Потом я глаза закрываю. А потом – открываю. И вижу: Она уходит, идет по тропинке вглубь леса, и иней осыпается серебряной колкой пылью на Ее плечи и щеки, и она опять обнимает, крепко-крепко, живого Младенца, вон, вон они, Его ручонки, у Нее за шеей… пятипалые солнца… дрожат… сияют…– Во Иoрдане крещающуся Тебе Господи, Троическое явися поклонение: Родителев бо глас свидетельствоваше Тебе, возлюбленнаго Тя Сына именуя: и Дух в виде голубине, извествоваше словесе утверждение, явлейся Христе Боже, и мир просвещей слава Тебе! – тонко-счастливо, как дети, поют наши бедные старушки.
Вместе с батюшкой поют. Он — басит, а они — тоненько. А Она — уходит. И ветер легкий, как дыхание, вьет-завивает плащ Ее кровавый, золотом целованный, над щиколотками Ее, над босыми ногами. И мощное Солнце, круглое и пышное, как праздничный пирог, горящее всеми свечами-лучами, как паникадило в церкви, щедро крестит Ее, стелет Ей под ноги сверкающий зеленью, вином, синью, розами, безумным морозом великий ковер. И оборачиваюсь. И – не могу понять: нос мой в золото уткнулся… руки мои по золоту ползают… шеей верчу, пытаюсь из золотого сена, из вороха золотых ветвей выскочить… я в золотой корзине, как зверек!.. как еж, носом тычусь… задыхаюсь… где я?.. зачем?.. что… И голос слышу над головой:– Настюша, девочка моя…
Дошло до меня, глупой: это он, батюшка, меня обнял и крепко к себе, к парчовой ризе своей – прижал. Ну я и задохнулась. А он – при всех, при всех меня к себе притиснул… не побоялся… Ну как я ему о Богородице у Ключа расскажу?! Ну как я ему все эти полгода… все эти дни, месяцы, часы, всю эту вечность без него – возьму да и расскажу… Никак. И никогда.– Настюша…
Я поднимаю голову. Мне больно. У меня щека расцарапана острой вышивкой его церковной парчи. Кровь течет по губе. Кровь пятнает парчу.– Батюшка!..
И слышу голос – сбоку от нас, наискосок, будто летит над нами, как черная птица, голос резкий, как нож, острый, полосует безжалостно:– Ишь ты, ишь! Гляди ж ты! Любовь-то кака! И не стесняцца!
Люди набирают в сосуды воду. Люди смеются. Люди молятся. Люди верят. Люди не верят. Люди празднуют. Люди помнят. Люди торопятся домой. Люди не спешат. Люди курят «козьи ножки» и дорогие сигареты. Люди плачут. Люди греют руки дыханьем. Люди обнимаются. Люди, закинув головы, пьют воду. Люди любят. Люди ненавидят. Люди живут на свете. Я еще не знаю, как люди умирают. У меня убили мать. Я бывала не раз на похоронах. Но я не верю, что я умру. Я очень хочу жить. И я смело, нахально, у всех на виду обнимаю отца Серафима обеими руками, крепко-крепко, так Богородица обнимала в мгновенном сне моем у зимнего Супротивного ключа Своего чудного Ребеночка, и притискиваю расцарапанное лицо к этой его жесткой, колкой, колючей, праздничной парче, и кровь моя со щеки красную печать на ризу кладет, и на этой парче, вижу, эх, безумная я, вышито все, вся наша жизнь: праздники и застолья, весны в цветах и зимы во льдах, крестины и свадьбы, роды и убийства, старость и похороны. И Распятие, не черное совсем, а золотое, огромное, невидимое, вышито на ней. И оно вдруг превращается в раскинувшего руки для объятия, живого, нагого, золотого, радостного, смуглого, веселого Христа, и Он идет навстречу мне, и Он шепчет мне, и я слышу это хорошо, так ясно и хорошо:– Да, любовь. Да, любовь! Не смерть! А любовь! Я воскрес для любви!
Я отнимаю лицо от ризы батюшки. Он вытирает мне пальцами, ладонью кровь и слезы с холодной щеки.– Давай воды святой наберем. Во что? Где бутыль твоя?
Я все еще стою на коленях. Он нежно, осторожно поднимает меня с колен. Сам достает из сугроба мою сумку. Вынимает оттуда две пустые бутылки из-под лимонада. Шагает вперед, к Ключу. Встает на колени перед Ключом. Наклоняет горло бутыли к бьющей из-под земли, серебряной воде, и вода вливается в бутыль, и мне весело. Я нагибаюсь, зачерпываю снег в горсть и тру снегом раненую щеку. Батюшка протягивает мне бутыль. Она тяжелая. Я беру ее обеими руками и отпиваю из нее святой воды. Потом поднимаю голову. Опушенные инеем ветки сходятся над нашими головами, как серебряные венцы. И я смеюсь от радости. И над нами вдруг — порх! порх! крылья! Голуби, два, три голубя взвились! Да красавцы, белые, с коричнево-розовыми подкрыльями! Задели ветки, иней на наши головы осыпался! Как серебряная манка! Мука небесная! Кто это голубей тогда пустил, в рукаве их, что ли, пацан какой принес, или мужик наш васильский, не знаю… сами они, может, где сидели, а потом вдруг — прысь!.. – и в небеса… Старухи зашушукались вокруг:– Дух Святой, Дух Святой… вишь, какое благолепие-то…
И вижу я опять, будто глаза закрыты, но на самом деле открыты мои. Нагой человек, голый, маслено блестит кожа, смуглый, как с лета загар-то на нем сохранился, на морозе только тускло-розово, как керосиновые лампы, горят его щеки, мощные пластины груди, яблоки плеч и колен, ну, не целиком голый, а в такой повязке на животе белой, идет по снегу медленно, медленно… и вот подходит к Ключу. Вода Ключа бормочет, булькает, с ума от радости сходя, у него под ногами, у голых стоп. И человек этот, на морозе голый, ну, сумасшедший совсем, хоть бы шубенку на голые плечи накинул, бедняга! – осторожно становится на колени, на обледенелые камни, подставляет под струю Ключа сложенные лодочкой руки — набирает воду в пригоршню — поднимает руки над головой, как живую чашу — и выливает на голову себе. Вода льется по его волосам, лицу, плечам, груди, животу, по спине его льется. Он снова подставляет пригоршню под биение Ключа. Поднимается с колен. Встает с этой водой в руках своих, как в живом ковше. И — взмах рук — как взмах голубиных крыльев — и вода летит — брызги ее летят — на руки, на головы, в лица, в ладони, на шубы и шапки, в морозный круглый блин Солнца! Человек смеется белозубо. Зубы его на смуглом лице чисто-белые, как полоска снега. В длинных, как лодки, глазах плещется чистая, великая радость. Нет предела этой небесной радости. Нет у нее дна и границ. Это не глаза человеческие. Это два огня. Два источника света. Свет исходит из его глаз, лучи ударяют в людей, что стоят у Ключа, обводят их всех, будто обнимают. И я понимаю — это Господь Исус Христос. И тут бабушки, за спиною отца Серафима, опять тоненько, визгливо и смешно, как девочки в школе на утреннике, запели, вразнобой грянули беззубенькими шепелявыми ротиками: