Шрифт:
— Через две недели, — мягко, но настойчиво повторяет Чермен.
— Живите, как вам нравится, — отвечает отец.
ТАКОЙ ПРИГОВОР. (Обжалованию не подлежит.)
— Все уладится, все будет хорошо, — говорит Дина, но разговор этот происходит не вечером, а рано утром. Отца и Чермена дома уже нет, и мать ушла с ними, какое-то дело ей срочное вспомнилось, а может, и нет его, этого дела, а просто отца проводить ей захотелось, успокоить его хоть немного, и я сижу, завтракаю в одиночестве — Таймураз и дети еще не встали — и представляю себе, как они идут втроем, хмурые, немногословные, и снег скрежещет под их ногами.
Встаю из-за стола, одеваюсь, к автобусу торопясь, а Дина сумку, набитую доверху, тащит — продукты, дары приусадебного участка.
— Не возьму! — отмахиваюсь. — У меня магазин рядом с домом!
— Знаю я ваши магазины!
— Что ты можешь знать? — поддразниваю ее. — Деревенщина!
— Знаю, что мать сидит по вечерам и думает: «Как он там один? Не голодный ли?»
— Все равно не возьму! — упорствую. — У меня уже не квартира, а склад ваших сумок! Хоть бы приехал кто-нибудь, забрал.
— Сам привезешь, — улыбается Дина. — Заодно и эту. — Становится в дверях: — Без нее я тебя не выпущу.
— Перестань! — сержусь. — На автобус опоздаю!
— А мне-то что? — пожимает она плечами. — Я о своем беспокоюсь.
— А мы еще гадаем, — ворчу, — в кого он такой уродился, Алан твой, сынок любимый. В тебя он весь, в маменьку свою настырную.
— Беспокоюсь я о нем, — вздыхает Дина. — Что из него получится?
— Вот так и обо мне говорили, — усмехаюсь невесело, — а что из меня получилось, до сих пор не могу понять…
Шагаю по улице, сумкой помахиваю, а в домах окна светятся, село проснулось, село живет. Голоса, лица знакомые…
— Здравствуй, Алан! Давно приехал?
— Уезжаю, — говорю, — уезжаю.
— А к нам чего не зашел?
— А к нам почему?
— Забываешь своих, забываешь.
— Зайду, — обещаю, — до свиданья.
А впереди автобус, сизый дымок из выхлопной трубы…
Скрежещет снег под ногами.
А вот и город, северная окраина его, пятиэтажные дома — близнецы унылые — и пасмурное небо над ними, день оживающий. Иду по тротуару — автобусная станция уже позади, трамвайная остановка впереди, а на часах без четверти восемь, но я договорился с Эрнстом, что приду попозже, знал, что сумку придется завезти домой — не на работу же с ней тащиться! — иду и вижу: тетя Паша стоит на углу, цветами торгует, крохотными букетиками, завернутыми в газетные кулечки. Присматриваюсь — это подснежники.
Значит, пригрело все же где-то, подтаяло!
Мне вспоминается стрельбище, мишень фанерная, и Миклош Комар в сапожках хромовых, в шинельке ладной, и где-то в Закарпатье ждет его невеста Магда, и безымянная женщина с чужим ребенком ждет его здесь, в городе — как недавно все это было и как далеко унеслось в прошлое! — и вспоминается мне тяжкий лет журавлей над замороженной землей, оцепенело вытянутые, окостенелые ноги их, усталое ворочанье крыльев…
Где они теперь, те журавли?
— Доброе утро, тетя Паша, — здороваюсь, проходя мимо.
Она вскидывает голову, смотрит на меня из-под надвинутого на лоб платка и отводит взгляд, не узнавая, а торговля ее идет бойко, нарасхват, и, пройдя несколько шагов, я останавливаюсь вдруг и возвращаюсь, становлюсь в быструю, веселую очередь и догадываюсь — это для Майи, и уже по инерции стою — подвигаюсь, разочарованный: она воспримет мой дар как продолжение занимательной игры.
У НАС ЛЮБОВЬ.
Иду — сумка в одной руке, букетик в другой — и знаю, что цветы останутся у меня дома. Будут на телевизоре стоять или на столе. Надо концы подрезать, соображаю, таблетку пирамидона в воду бросить…
Иду и слышу простуженный голос тети Паши:
— Па-а-адснежники весенние! Па-а-адснежники!
Иду по коридору, в туалет, прошу прощения, направляюсь, а перпендикулярно мне, по коридору административного крыла к тому же пункту приближается З. В., и на углу, у двери с буквицей «М» наши пути пересекаются.
— Здравствуйте! — восклицаю, растерявшись и обрадовавшись почему-то, и — вырвать бы язык мой! — добавляю: — Давненько не виделись.