Вход/Регистрация
Слово — письмо — литература
вернуться

Дубин Борис Владимирович

Шрифт:

Тут, в частности, дала свои плоды боковая линия религиозной традиции — духовный дневник, сложившийся в протестантизме, его ответвлениях и сектах с их практическими навыками рационального ведения душевного хозяйства. Характерно, что как раз эта форма оказала решающее воздействие на становление и поэтику романного жанра в Англии (а затем — в Германии и Франции) — стандарты мотивации персонажей, типовую сюжетику, универсализм «человеческого» и «психологического» в обрисовке героев среднего и низкого статуса и т. д. [161]

161

См.: Ebner D.Autobiography in seventeenth-century England: Theology and the self. The Hague; P., 1971.

Если для сакрально-аристократического этоса образец эмблематичен, он — в вечно-настоящем времени начал и начинаний, показываясь, предъявляясь мгновенному и целостному схватыванию зрением, то для бюргерского — он линеен и воспроизводится в ретроспективном изложении, ведущем обратный отсчет с конца, от финала, итога, цели. Для «высокой» — сакральной, аристократической — традиции мир прерывен, разнослоен, многоярусен, почему и образы его архитектурны, живописны, театральны — это храм, сцена, картина, герб. Для биографической и романной традиции Нового времени жизнь, судьба, реальность — это движение, развитие, «история», а история (и История), в свою очередь, — то, что можно рассказать. Или, еще точнее, — описать, воспроизвести во вненаглядности, неизобразительности письма, в акте писания. Бескачественность письменной (а в пределе ее — печатной) фиксации культурных значений соответствует универсалистской трактовке физического времени в буржуазную эпоху. Не случайно история как измерение коллективного существования, как форма самопредъявления и самопонимания социального (а далее и личного) целого неразрывна с письменностью, а роман, как не раз отмечали его исследователи, — жанр письменной культуры (противодействие печатному слову, книгам вообще и роману как «чтиву для прислуги» при предпочтении репрезентативных искусств — театра, живописи, скульптуры — и соответствующих досуговых практик — гулянья, выезды — отмечается в аристократических кругах Англии вплоть до Викторианской эпохи [162] ).

162

Bronson H. B.Printing as an index of taste // Bronson H. B. Facets of the Enlightenment. Berkeley; Los Angeles, 1968. P. 326–365; Ong W.Orality and literacy. L.; N. Y., 1982; Goody J.The logic of writing and the organization of society. Cambridge, 1986.

Тем самым в биографическую модель самосознания и самопредъявления входит еще одно внутреннее противоречие — между образом и письмом. (Вероятнее, впрочем, что мы имеем здесь дело со специфической культурной транскрипцией, способом фиксации уже разобранного конфликта между целостностью смысла и последовательностью приближения к нему, его изложения.)

Биография — история — письмо

Проблемой и предметом здесь становится именно «зазор» между смыслом и его постижением, образцом и рассказом о нем, иначе — персонажем и повествователем, а тем самым — читателем. Каково происхождение и функция этого зияния, или, говоря социологически, барьера?

В нем особыми, культурными, символическими средствами воспроизводится — разыгрывается и условно преодолевается — не только разрыв между социальными статусами героя и рассказчика (то есть персонифицированного явления предельной ценности и анонимного в данном случае представителя коллективной нормы; речь идет, понятно, о Новом времени, эпохе десакрализации и общедоступности письма, по крайней мере — в идеологии). Здесь в универсализированной форме письма каждый раз, в каждом его акте воссоздается травматика цивилизационного перехода от эпохи героического действия в настоящем к эпохе дистанцированного рассказа о прошлом, конфликт между обобщенными ролями действующего и знающего — царя, героя, рыцаря и жреца, певца, писателя. Однако этот конфликт так встроен в структуру действия (микромодель письменной культуры), что перепад уровней между героем, повествователем и читателем — напряжения и конфликты референции — является движущей силой акта письма.

Письмо в универсальности его претензий на бескачественность и всеобщность осознается изнутри письменной культуры и воспринимается извне ее как озвучивание, возвращение голоса тем, у кого нет легитимного языка. Удостоверена эта легитимность, по особенностям институционализации письменной культуры и ориентаций ее агентов, может быть только инстанциями свыше, но обращена письменная речь (и вся идеология письменной культуры, всеобщей грамотности и т. д.) к тем, кто в статусном и культурном отношении ниже. Разрыв между этими уровнями, инстанциями самоотождествления субъекта письменной речи переживается и представляется, символизируется как разрыв между временами существования и воплощения, а в сугубо культурной плоскости — временами повествования в их различной, но взаимосоотнесенной семантике (двойственная окраска «прошлого», компенсаторная символика будущего и др.). В этом смысле описываемый зазор конститутивен и неустраним, задавая и воспроизводя апорийную конструкцию постоянного приближения к описываемой, но так и недостижимой «реальности» — какова бы ни была ее содержательная природа, здесь важно другое: ее нагруженный смысловой модус, высокий ценностный ранг.

Вне этого противопоставления нет ни предмета письма, ни проблемы описания. Но «внутри» его предмет недостижим, а проблема неустранима. Рассказ, изложение не дают смысловой полноты, как бы вытесняя и вместе с тем держа наготове, «под полой» несказуемое, неучтенное начало, порождающее, обосновывающее и аккредитующее речь. Высказывание не в силах ни стать полностью наглядным явлением смысла, раствориться в его «бессубъектной» предметности, ни целиком абстрагироваться до самодостаточной, чистой, безреферентной, столь же «объективной» реальности. «Скрытое» начало — своего рода «эхо речи» или «тень письма» — это и есть трансцендентальная субъективность как пер-вопринцип суждения. Повествование, тем более — письменное, содержит его как свой источник и границу. Но явлено оно может быть лишь символически, поскольку принадлежит уже иной реальности, находится вне пространства текста, и тем «дальше» от него, чем более это повествование безусловно, нормативно, наглядно (можно сказать и короче — «реалистично»). Понятно, что подобное «я» принципиально внебиографично. Биография же, имея его в качестве своей мысленной предпосылки или идеального предела, есть нормативная интерпретация, переработка и адаптация принципа субъективности, средствами того же письма всякий раз, в каждом его акте маргинализирующая и принципиальную, и конкретную субъективность.

Я хочу сказать, что универсальная письменность — достижение Нового времени — невозможна вне принципа субъективности, но личность — еще одно открытие этой же эпохи — невыговариваема, неисчерпаема в повествовании и недостижима, невоплотима на письме. Самим актом письма, конструирующего реальность, как уже говорилось, «с конца», высказанное конституируется как бывшее, прошлое. Подвижной и неуловимой, никогда не явленной наглядно точкой речи письмо как бы отсекает и отодвигает сказанное в прошлое, делает бывшим. Больше того, для письменной культуры сама территория прошлого задается письмом: прошлое — это то, о чем написано (или может быть написано). Это относится и к так называемому «настоящему»: в письменном тексте оно увидено и оценено ретроспективно, как бы из будущего — как осуществленное предвидение. Точки настоящего как независимой позиции владения ситуацией, позиции совпадения самоопределения и согласованного со значимыми другими действия письменная речь не знает: у нее — модальность алиби, она свидетельствует «от лица отсутствующих», говорит «за того, кого нет». Языком этого «иного» выступают собственные имена, реминисценции, цитаты, документы, фото и др. В этом смысле сфера письма, в терминах К. Манхейма, — либо идеология (миф о прошлом), либо утопия (ретроспекция планового сознания, «планирующего разума», по Ф. Тенбруку и К. Ясперсу). Ее смысловые пределы заданы двумя полюсами: мнимо-объективный и безусловный образец героя «без ссылок», по модели «ЖЗЛ», романизированной биографии С. Цвейга или А. Моруа, с одной стороны, и столь же мнимое растворение повествователя в «говорящей за себя реальности», в «Ином» — монтаж цитат и документов, типа, скажем, вересаевских компендиумов о Пушкине или Гоголе, с другой.

Попытка теми же письменными средствами и в логике письменной культуры (навыками сознания, воспитанного письмом) актуализировать прошедшее, пережить его как настоящее опять-таки лишь дублирует ситуацию вытеснения, маргинализации субъективности, удваивает предмет исследования, порождая фантомную конструкцию «скрытого» и «подлинного» прошлого, о котором еще ничего не сказано, не написано, вообще не известно, в качестве собственного предела, границы нормативных представлений исследователя о реальности. Искомая и недостижимая «полнота», требование и стремление к которой ведут эмпирического историка (включая биографов) к бесконечному в принципе накоплению свидетельств, как бы отодвигает задачу их осмысления и скрывает от него самого все равно осуществляемые им исподволь отбор и трактовку, что выглядит как устранение себя, своего рода теоретико-методологическое самоубийство.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: