Шрифт:
– Московскому и Переяславскому княжествам едиными быть, не дробить. Юрию княжить, Ивану удела себе не требовать. Порвёте княжество, то к добру не приведёт. Решайте, сыновья мои, все сообща, без обид, я о Москве мыслю. Вы, бояре, уразумели, о чём реку?
– Слышим, княже, как не слышать.
– Слова твои, Даниил Александрович, от разума, нам ли в них сомневаться?
– Чай, не забыли вы, други мои, каким Московское княжество было, когда меня отец на него посадил? Корзном накрыть — и весь сказ. А у дружинников мечи ржавые, копья тупые, колчаны пустые и вместо брони кафтаны. Да и какая дружина, едва ли полсотни гридней. Ныне молодцы на подбор, что в Москве, что в Переяславле. Оружие — сабли лёгкие, копья острые, у лучников стрел вдосталь, воины в броне. Поди, помните, как недругов на Оке били, за Коломну сражались? И татары не спасли князя Рязанского. А отчего? От единства нашего! В кулак собрались.
– Ужели, отец, мы по-иному мыслим? — поднял брови Юрий.
– Верю, сыне, однако конь о четырёх ногах, да спотыкается.
Тут княжич Иван голос подал, и была в нём печаль:
– Скорбно нам было слушать тебя, отец, когда повёл ты разговор о конце жизни. Живи долго. А наказ твой мы не нарушим, бремя власти на двоих делить станем. Верно, Юрий?
Юрий кивнул согласно.
Князь Даниил ласково посмотрел на меньшего сына:
– Мудрость в словах твоих, Иван. Коли так, быть ладу меж вами, братьями. Когда же случится размолвка, не решайте спор сгоряча, дайте остыть страсти. Злоба не к добру… О чём ещё мои слова? Уделу Московскому расти, шириться. Я то предвижу. Отчего, спросите? Ныне ответить не смогу, но чую — истину глаголю.
Опустились сыновья на колени. Даниил положил ладони им на головы:
– Когда смерть примет меня, унынию не предавайтесь: живой о живом думает. Помните, ничто не делает человека бессмертным. Княжить по разуму старайтесь, чего не всем и не всегда доводилось. Я ведь знаю грехи свои и буду просить у Всевышнего прощения…
Расходились бояре, покидали гридницу потупясь. Каждый из них не один десяток лет служил князю Даниилу, настала пора прощаться…
Последними вышли сыновья. Глядя им вслед, Даниил подумал: «Лишь бы не растрясли, что нажито, удержали и приумножили…»
С рождения человек обречён на страдания. И какой бы безоблачной ни была жизнь, страданий — больших ли, малых — ему не миновать.
В своей не такой уж долгой жизни Олекса вдоволь нагляделся на людское горе. В детстве, когда ходили со старцем Фомой по Руси, говорил ему гусляр:
«Великие испытания посланы Господом на нашу землю».
Олекса спрашивал: отчего Бог гневен на Русь, ведь народ страдает?
Мудро отвечал старый Фома на совсем не детский вопрос:
«Терпением испытывается люд. Господь за нас страдал».
А Олекса снова донимал:
«Ужели не будет конца терпению?»
«Как у кого, иному хватает до последнего дыхания. Эвон, люд наш, русичи, сколь терпелив…»
Так говорил старый гусляр Фома, не ведая, что минуют века, а терпение у русичей сохранится, всё снесут — ложь и обиды. Отчего так? Уж не от тех ли давних времён запас подчас рабского терпения, когда терзали Русь ордынцы, а русские князья исполняли повеления баскаков и целовали ханскую туфлю?
Однако настанет конец терпению — и очнётся народ, прозреет. Так было, когда в справедливом гневе поднялся он и вышел на Куликово поле…
Посольство князя Даниила возвращалось из Киева с успехом: в закрытом возке ехал в Москву знатный лекарь, крещёный иудей Авраам. Иногда он высовывал из оконца лысую голову, прикрытую чёрной шапочкой, посматривал по сторонам, удивляясь, куда занесла его судьба из горячей Палестины…
Заканчивалось лето, и после Спаса по деревням отмечали спожинки — конец жатвы. Останавливающееся на ночлег посольство угощали молодым пивом, горячим хлебом и пирогами.
– Люблю спожинки, — говорил Стодол, — в такую пору люду горе не горе.
И Олекса с ним согласен. В праздники человек забывается, он не хочет вспоминать огорчения. Но радости и страдания идут бок о бок, наступают будни, суетные, беспокойные, со своими заботами, печалями. Добытое в страду смерд делит на части: на семена, на прокорм скоту, себе на пропитание и отдельно ханскому баскаку и князю в полюдье. Добро, коль урожай радует, а ежели суховеи дуют да солнцепёк или дожди хлеба зальют — тогда зимой голод и мор. А такое нередко. Бывало, забредут Олекса с гусляром в деревню, а в ней изб-то всего две-три и ни одного живого человека — кто умер, а иные лучшей доли искать подались…
Торопит Стодол, днём едут с короткими привалами, спешат доставить учёного доктора к князю Даниилу…
Нежданно нагрянул в Москву князь Фёдор, племянник смоленского князя Святослава Глебовича. Дядя посадил его в Можайске, и Фёдор княжил из-под дядиной руки.
Тихий, покорный Фёдор, прозванный блаженным, всегда поступал, как ему смоленский князь велел, о выделении Можайска в самостоятельный удел даже не помышлял.
День клонился к вечеру, можайцу истопили баню. Молодая дебелая холопка вдоволь похлестала его душистым веником, и он, разомлевший, счастливый, лежал на полке, постанывая от удовольствия. А молодка ещё пару поддала, плеснув на раскалённые камни густого кваса.