Шрифт:
— Кроме того, что любовались соснами?.. Лес здесь действительно красив…
Она затянулась дымом, глубоко, по-мужски, и сразу сожгла половину сигареты, отчего серая шапка, не выдержав собственной тяжести, оторвалась и пылью обрушилась вниз на бежевую куртку.
— Прощалась… — с раздражением ответила Найгоф, стряхивая с подола пепел. Теперь уже не было в ее тоне ни грусти, ни разочарования. Была только досада…
— С кем?
— Слушайте, вы работающие без перчаток! Не все можно трогать голыми руками. Есть вещи неосязаемые… Есть, наконец, святыни! — Кажется, она искренне возмущалась. Обида вспыхнула в ее глазах и горела там какие-то секунды. Это были прекрасные, хотя и короткие мгновения. Стоявшие перед ней мужчины устыдились собственной жестокости — ведь касаться человеческой святыни жестоко! Но и, для них и для нее эти секунды были только игрой, великолепной игрой, которая доставляет удовольствие, если исполнена талантливо. Найгоф делала все мастерски, настолько мастерски, что исчезала линия целенаправленности, звучала лишь естественная боль души.
Четверо, а на поляне сейчас было четверо, отметили удачу. В том числе и сама Найгоф. Но в следующие секунды она поняла, что достигла немногого. Только третий, почти юноша, выразил на своем лице тревогу и сочувствие. Над бровями легли темные складки, и губы плаксиво сжались. О, если бы он был один здесь!
— В понедельник, пятнадцатого октября, вы тоже прощались? — спросил первый.
Она бросила окурок, предварительно притушив его пальцем. Бросила и оттолкнулась от сосны, словно она холодила ей спину.
— Да.
— И четвертого октября?
— Да.
Она догадалась — за ней следят давно, возможно, с первого дня. Все зафиксировано, уточнено, приведено в систему. Она стояла перед ними, или вернее в центре круга, который создался в ее представлении, хотя контрразведчики и группировались в стороне, на той тропинке, что вела к «фольксвагену», не пытаясь оцепить задержанную. Стояла, утопив руки в карманы, смотрела прищуренными серыми глазами в их лица и отвечала на все, что ее спрашивали, одним словом:
— Да.
— Эту отметину на сосне вы сделали? Не сейчас, много лет назад?
— Да.
— Вы фотографировали ее двадцать второго сентября?
— Да.
— Да! Да! Да!
Это она говорила уже в кабинете, куда привезли ее контрразведчики.
Перед ней не было уже этих простых, бесцветных парней, играющих роль детективов. Не было юноши с руками художника и музыканта. Последний раз она встретилась с ним взглядом, когда распахнулась дверца машины — он распахнул ее — и фрау Найгоф предложили выйти. Юноша посмотрел на нее внимательно и удивленно, почему-то удивленно. Она запомнила этот взгляд и самого юношу, хотя ей вовсе не следовало его запоминать. Незачем! Подобные люди не играли никакой роли в ее жизни, контрастной и витиеватой, заполненной тысячами встреч и расставаний, долгой и короткой: долгой потому, что слишком много пришлось пережить, и короткой оттого, что радостей в ней было мало. Очень мало…
В кабинете вместо трех молодых детективов она увидела одного пожилого контрразведчика, настолько пожилого, что глаза его выцвели и устало жили в окружении синих воспаленных век и нездоровых подушек, и голова была покрыта упрямой и давней сединой. И китель сидел на нем мешковато, и костистые худые руки вылезали из-под обшлагов немощно, как у людей, переутомивших себя.
Контрразведчик сидел за столом, заваленным папками, одна из которых была распахнута и виднелся избитый сеткой машинописных букв лист. Папку он зачем-то закрыл и сделал это осторожно, даже бережно. Завязал шнурок, тоже старательно (канцелярист из выдвиженцев, отметила про себя Найгоф). И только покончив со всем этим, поднял глаза и произнес:
— Здравствуйте, Рут!
Произнес тепло, по-семейному, с застенчивой улыбкой, как деревенский парень, встретивший в городе свою односельчанку.
Она не поняла ни тона, ни самих слов. Посмотрела на полковника — перед ней был полковник — изумленно и испуганно. Все спутал в ней этот седой контрразведчик. Буквально все. Она готовилась к отпору, к решительной борьбе с грубостью и элементарностью, которые, безусловно, будут применены к ней. И теперь весь заряд оказался ненужным, пружина, стянутая до предела, распустилась сама по себе из-за этого дурацкого тона и дружелюбного «Здравствуйте, Рут!»
— Я вас помню, — продолжал, улыбаясь, полковник. — Вы жили на Шонгаузераллей рядом с нами. Против магазина готового платья… Там и сейчас магазин…
Нужно ли отвечать на это излияние симпатий. Ничего приятного они не сулят. Прошлое вычеркнуто давно. Самой Рут, самой жизнью.
— Когда вы проходили мимо, матушка моя часто говорила: «Посмотри, Генрих, какая девушка. Я бы хотела иметь такую невестку». Это после вашего приезда из Лиссабона…
Нехорошая улыбка у полковника. Правда, обычно ее называют доброй, но для фрау Найгоф она опасна. Если контрразведчик ограничится воспоминанием коротких дней юности, которые Рут провела на этой старомодной Шонгаузераллей и бегала в стоптанных туфлях на уроки французского языка — она подрабатывала уроками, — тогда полбеды. Но ведь он может пойти дальше…
Так и есть. Он идет дальше…
— Вы, конечно, не помните меня? — с налетом огорчения и даже сожаления спросил полковник. Спросил и пригладил волосы, ежом топырившиеся на большой угловатой голове.
— Простите, — извинилась Найгоф.
— Да, да… Столько лет прошло. Это ведь было перед войной. Ваша семья нуждалась, впрочем, кто в наших домах не нуждался. Я в то время уже работал, вы тоже, кажется. С книжками бегали. По вечерам, в дождь и снег… Я вас как-то проводил от метро до подъезда, плащ свой отдал… Не помните. Дождь шел страшный, а вы в одном платьице… Да, забыли… Рут Хенкель!