Шрифт:
Между тем именно все более настойчивые и громкие требования иностранного — в первую очередь британского — торгового присутствия у берегов южного Китая послужили в XIX веке причиной некоторых наиболее драматичных атак на цинские власти. Конфликт между Британией и Китаем обострялся частично благодаря непримиримости пинских дипломатических воззрений, которые лишь усиливали традиционный имперский комплекс превосходства Китая в отношении внешнего мира. Цинские императоры видели себя не только правителями китайской тянься, Поднебесной, но и — благодаря тому, что их территории широко раскинулись по Монголии, Синьцзяну, Тибету, Тайваню, Юньнани, Бирме, — сверхправителями над правителями на пространстве, куда достигает дипломатический взор, как наследники великой империи Чингисхана, как «ханы над ханами». Цинское государство, другими словами, унаследовало давние универсалистские претензии китайских императоров и придало им реальную политическую форму, расширив свои доминионы и поглотив многих традиционных обидчиков китайской империи. Видимо, понятно, что, когда представители маленького далекого островного государства (Макартни с компанией) в 1793 году обратились к цинскому Китаю с требованием снять торговые запреты на английские мануфактуры и позволить создать на китайской земле постоянное посольство — вместо того чтобы покорно согласиться на выдворение, как все остальные нормальные варвары-данники, после пребывания в Священной империи, где все до последнего кивка подчинено цинскому протокольному ритуалу, — величественный Цяньлун дал им краткую отповедь. Меньше чем через пятьдесят лет, в 1830-х годах, британцы, принимая во внимание собственные подкрепления из Индии, питали справедливую уверенность — у цинской империи нет сил сопротивляться повторению этих требований. В переходные десятилетия открытие британцами опиума как чудесного продукта, на который китайцы могли предоставить солидный спрос, способный уравновесить британскую страсть к чаю, критически уменьшило наблюдавшийся в восемнадцатом столетии приток в Китай иностранного серебра. И тем не менее британцы — и об этом они неизменно напоминали китайцам — все еще хотели большего: открыть китайские рынки для британских фабрик и заводов. Столь же неизменно Цинское правительство давало отказ, цепляясь за высокомерные мысли о китайском военном превосходстве, о своей способности поставить иностранных варваров на колени силой цивилизующего влияния и о наличии у себя уникально привлекательных товаров, заставлявших всех — даже самых неуправляемых — иностранцев становиться данниками. Посоветовав последовательно сопротивляться требованиям британцев накануне первой «опиумной войны», Линь Цзэсюй — представитель императора в Кантоне в 1839 году — информировал правителя: британские канонерки слишком велики, чтобы входить в китайские реки, а английские солдаты не знают, как пользоваться «своими кулаками и мечами. Кроме того, их ноги плотно обмотаны материей, и соответственно им крайне трудно ходить… то, что называется их мощью, можно без труда контролировать». И это когда британцы, экипированные самым современным вооружением, поднимались вверх по реке в глубь территории и уничтожали устаревшие китайские флотилии и недоукомплектованные, деморализованные гарнизоны. Ошеломленное китайское правительство совершенно неадекватно отвечало следующими мерами: собирало разбойников и контрабандистов в неуправляемые милицейские отряды, создававшиеся для чрезвычайных нужд обороны, и нанимало мастеров боевых искусств — похваляясь их способностью находиться под водой в течение десяти часов без кислорода, — чтобы те прятались на фарватерах и проделывали дыры в корпусах судов варваров. Затем официальные военные действия были остановлены подписанием в 1842 году Наньцзинского договора, по которому Цинов вынуждали открыть пять портов для свободной торговли британцев. События 1858–1860-х годов подтвердили и углубили уже начавшийся процесс открытия ворот Китая.
Применение европейцами дипломатии канонерок поставило традиции и ценности цинского Китая с ног на голову. В условиях, когда самые священные места империи осквернили, разграбили и разрушили варвары, все прежде закрытое теперь вскрыли силой. С 1840 по 1860 год Китай оказался последним и, вероятно, самым упрямым уголком земного шара, который предстояло насильно обратить в веру безгранично свободной торговли. «Огромные орды населения, — восклицал журнал «Иллюстрейтед Ландон ньюс» по завершении первой «опиумной войны», — вырываясь из невежества и предрассудков, которые столетиями опутывали их, выйдут теперь на свет дня и воспользуются свободой более широкой цивилизации, получат неизмеримо лучшие перспективы». Действия европейцев, помимо всего прочего, зеркально перевернули исторические функции границы, превратив Серединное Царство в поле боя с варварами и вынудив императора бежать в 1860 году на север, за стену, чтобы укрыться в Джехоле.
Реакция Флеминга на Китай, судя по его запискам о своем путешествии 1863 года, «Путешествия верхом на лошади в страну маньчжурских татар», оказалась настолько пренебрежительно враждебной, что читатель в первую очередь не может не задаться вопросом, зачем он туда поехал да еще потратил много месяцев на трудное путешествие от Тяньцзиня в Маньчжурию. Как и Энсон до него, Флеминг счел невыносимым практически все: китайская каллиграфия «гротескна», язык — нить «резких горловых звуков», а музыкальные инструменты — «орудия пытки». Когда Флеминг начинал описывать китайские стандарты гигиены, его практически невозможно было остановить: запахи Китая в лучшем случае «мерзкие», в худшем — «до отвращения гадкие», деревни — «захудалые», ветры — «противные и лихорадочные». Говоря о поселении городского типа, он утверждает: «Ничто живое, я уверен, не могло существовать рядом с ним, кроме китайцев и помойных крыс». Попадавшиеся на пути свинарники были «так ужасающе грязны», что они отвратили его от колбас (или «пахучих кишок», как их называют в Китае) на все оставшееся время. Несколько хороших слов он приберег для опиума — британского импорта, направляемого в Китай в огромных количествах, — который, как он отмечал, был «очень тихим и ненавязчивым способом опьянеть до беспамятства». Лучшим комплиментом, который у него нашелся для китайцев, было то, что они являются самой «способной к совершенствованию из всех восточных наций, если им это позволить… увидеть блеск современного мира и новой цивилизации и вступить в связь с новой расой людей, примерно на двадцать столетий моложе и все же более прогрессивной во всем, что относится к понятию человеческого величия». «Китай, — писал он в заключение, — не оказал сколько-нибудь заметного влияния на видоизменение или направление прогресса ни в древнем, ни в современном мире».
Однако тон Флеминга радикально изменился, когда в десяти километрах от Шаньхайгуаня ему открылась картина «прославленного на весь мир препятствия, о чьих чудесах столетиями говорили на Западе… Теперь мы без колебаний могли утешить себя за перенесенные невзгоды». После спора с местными властями из-за дозволения взойти на стену устрашающего вида мускулистый Флеминг, намного обогнав своих слабосильных, задыхавшихся китайских увещевателей, стал взбираться по «жутко отвесным» скалам к одной из башен стены. Примерно в полдень он «одолел желанный пик и завершил подъем, взгромоздившись на вершине небольшой разрушенной башни» и ощущая «несказанное удовольствие… когда стоял на вершине этой горы, где еще не ступала нога европейца, куда не могли мечтать попасть даже самые дерзкие из обитателей равнины и где, вероятно, человека не видели в течение долгих веков». Стремясь оправдать свою туристическую прогулку путем дилетантской демонстрации благочестивого научного исследования, он торопливо достал барометр и термометр, собираясь сделать несколько небрежных замеров, а затем позабыл обо всем, восхищенно взирая на «этот известный во всем мире памятник… которому немногим меньше двух тысяч лет», на его атлетические изгибы, повороты, нырки и подъемы («Я ощущал, будто смотрю на огромное чудовище, когда стена начинала свой подъем к небесам»), когда стена «уходит прочь, оборачиваясь вокруг холма и спускаясь в долину… словно тело всадника, когда его конь перепрыгивает череду жестких препятствий». Восхищение Флеминга «окаменевшим поясом» было таково, что он начал пересматривать свое общее отвращение ко всему остальному, что связано с Китаем и китайцами, восславив взамен «геркулесовы усилия великой нации в прошедшие столетия, чтобы предохранить себя от вторжения и подчинения». «Даже для человека Запада, видевшего кое-что из триумфальных достижений XIX века в строительстве… кажется практически невозможным, чтобы какой-либо народ мог взяться за работу такой чудовищной сложности».
Нацарапав на стене башни отметку о своем визите, Флеминг начал головокружительный спуск. Преданный науке викторианец, он решил тащить на себе барометр вместо воды. Когда он спускался вниз — воды ни капли, солнце в зените, — одна его рука цеплялась за камни, уступы и щели не толще волоса, которые не порадовали бы верный глаз и еще более верные ноги серны… другая была занята неудобным для переноски барометром». Сгоревший, получивший солнечный удар, совершенно потерявшийся — несмотря на компас, или, скорее, благодаря его наличию, так как тяжесть груза инструментов вынудила его срезать путь и спускаться по незнакомой тропе, — и с растяжением голени, он блуждал в течение часа или около того. В конце концов, на закате, сделав «почти сверхчеловеческое усилие над телом и разумом», неукротимый Флеминг доковылял до каких-то китайских рабочих, показавшихся ему «лучшими в мире крестьянами», так как они предложили ему еду и воду. Нечего и говорить, его презрение к китайцам вернулось, как только ушли голод, жажда и усталость. На следующий день, как обычно, условия пребывания для него оказались уже «мерзкими и ничтожными», чиновники «ребячливыми и излишне дотошными», и так далее и тому подобное на протяжении всего полного невзгод пути в Маньчжурию.
Флеминг — самый первый европейский турист, воспользовавшийся обстоятельствами, предоставленными Тяньцзиньским договором для паломничества на Великую стену. Годом раньше ему предшествовал Генри Рассел, очередной энергичный викторианский путешественник, прибывший сюда с другого направления, двигавшись на юг из Сибири и Монголии. Рассел, ничуть не менее Флеминга империалистически настроенный субъект, слазил на стену, пострелял из револьвера, отмечая свой триумф, и собрал камни, намереваясь поместить их в музеях по возвращении в Европу, где он описывал Великую стену тем, кто ею интересовался, как «извивающуюся по местности подобно ленточному червю». В «Путешествиях верхом» Флеминга, однако, сформулирована стандартная для середины — конца XIX века реакция европейцев на Китай и его Великую стену, и книга впоследствии стала вдохновляющим руководством для будущих паломников к стене.
Флеминг — типичный путешественник Викторианской эпохи, путешественник, которого создали победы британской дипломатии канонерок и их открытие замшелого Китая свежим морским ветрам международной свободной торговли. Его успешный бесстрашный штурм могучего символа закрытости Китая, Великой стены, вопреки воле местных чиновников, стал возможным благодаря разрушению англичанами и французами обнесенных стенами комплексов святая святых императора, Летнего дворца, и, по духу, встал в один ряд с ним, как бы повторив жестокую, унизительную победу британского империализма в Китае.
Претензии Флеминга на научные исследования создавали видимость объективности, придавали интеллектуальный лоск пренебрежительному расизму, чем грешили путевые заметки британских поклонников высокомерного империализма. Основание в 1840 году Королевского географического общества, объявившего о приверженности «научным путешествиям», укоренило моду на путевые отчеты «научного характера», которые оправдывали себя применением и продвижением научных (в географии, садоводстве, этнографии и тому подобное) знаний. Отсюда и решимость доктора Флеминга произвести на стене барометрические и температурные измерения, и то, как он отчаянно цеплялся за солидные по размерам инструменты, несмотря на то что они его едва не прикончили. Чувство морального и интеллектуального верховенства, к которому толкало технологическое превосходство Британии над застывшим в научном развитии Китаем, отражало и питало бездумное пренебрежение Флеминга почти ко всему встречавшемуся ему на пути. Подобно многим западным современникам в Китае, Флеминг был одержим вопросом гигиены у китайцев — или ее полным отсутствием, — поскольку прибыл из Европы, где новая отрасль науки, санитария, становилась показателем цивилизации, а грязь — символом социальной, расовой и нравственной неполноценности.