Шрифт:
Он уже ходил по комнате и трогал вещи. Схватив со стола рогатую подставку для перьев, он раскачивал ее, крутил, продевал в нее пальцы. Это помогало ему говорить.
— Ну, если я Робинзон, так ты представитель от обезьян на необитаемом острове, — ленивым басом сказал Драгоманов.
Некрылов захохотал, и Вера Александровна улыбнулась.
— Это хорошо, — быстро сказал он, — именно представитель от обезьян. Но я ошибся, ты не Робинзон, ты скучнее. Знаешь, у Всеволода Иванова есть рассказ о купеческом сыне, который ушел в пустыню и стал отшельником. К нему начали ходить на поклонение, пустыня застроилась, вырос город. Он опять ушел, опять стали ходить на поклонение, снова пустыня застроилась, снова вырос город. Хороший способ застраивать пустоши! — перебил он самого себя, засмеявшись. — Так вот, он о тебе писал. У тебя комната образца девятнадцатого года, а кругом застроились.
Драгоманов махнул на него рукой.
— А ты все и не о том говоришь совсем, — задумчиво сказал он, — ты же сам очень плохо живешь, Витя. Я знаю, что плохо. Ты вот, это я из газет знаю, чем-то там, кинематографом, кажется, занялся. Так это ж пустяки, а?
— Вот-вот, он и меня тоже огорчает, кинематографом занялся, — сказала очень сердечно Вера Александровна.
Она держалась как близкий Некрылову человек. Он по временам подходил к ней и, не прерывая своей обвинительной речи по поводу драгомановского способа жить, гладил ее, как-то трогал за руку, за плечо. «Милая женщина», — подумал Драгоманов.
— Нет, вы хорошенько расспросите его, как он сам-то живет в Москве, — сказала она наконец и, отодвинув рукав пальто, взглянула на часики.
— Виктор Николаевич, если вы хотите еще заехать куда-то в Капеллу, так нам пора собираться.
— Вот видишь, Боря, что она со мной делает, — еще жалобнее сказал Некрылов и схватил ее за рукав. — Я с тобой не успел двух слов сказать. Понимаешь, я сам отлично знаю, что кино — это искусство для дефективных детей. В Капелле — литературный вечер. Если ты не занят, проводи нас. Черт с ним, с кино! Я тебе расскажу, что я думаю насчет лингвистики в теории литературы.
— Vanitas vanitatum et omnia vanitas! [4]
Привычку говорить пошлости по-латыни Кекчеев приобрел во время своего кратковременного пребывания на филологическом факультете Ленинградского университета. Латинские изречения помогали ему круглее строить речь и презирать людей, не получивших классического образования. Он не упускал случая сказать при начальствующем лице какую-нибудь латинскую фразу. «Timeo danaos et dona ferentes» [5] или «Omnia mea mecum porto» [6] — безошибочно подходили ко всем без исключения происшествиям — международным, служебным или личным. Это выглядело шуткой и в то же время заставляло относиться к нему с некоторым уважением — тем более что за десять лет войны и революции латынь была основательно забыта даже самими латинистами.
4
Суета сует и всяческая суета ( лат.).
5
Боюсь данайцев и дары приносящих ( лат.).
6
Все мое ношу с собой ( лат.).
Кроме того, эти афоризмы как нельзя лучше шли к его юношеской медвежеватости и важности, с которой он носил свои заграничные очки и фетровую шляпу.
«Vanitas vanitatum et omnia vanitas» — было сказано о программе литературного вечера в Академической капелле. Он сидел в боковой ложе, рядом с эстрадой, и иронизировал, впрочем, в меру — по поводу стрекозоподобной машинистки, делавшей ему глазки снизу, из партера, по поводу толстой дамы из «Прибоя», которая с монументальной грацией вертелась рядом с ним, по поводу рыжего мха, который рос на ее шее, наконец, по поводу писателей, которые галдели неподалеку, в проходе, готовясь к выступлению.
Тихий бородач, делопроизводитель торгового сектора, вежливо слушал его.
Эстрада была освещена. По ней вот уже с полчаса бегал туда и назад хорошенький мальчуган с красными ушами, должно быть, распорядитель. Все следили за ним с сочувственным видом.
Вечер открылся вступительным словом робкого и мало кому известного человека в широких штанах. Он был маленького роста и говорил шепотом, про себя. Удалось все-таки разобрать, что попутчиками он недоволен. По его мнению, они писали что-то не то и часто сбивались на неблагонадежную идеологию.
С ними было очень много хлопот. За ними следовало, по мнению докладчика, неустанно следить, следить не покладая рук.
Поэт с громоподобным голосом выступил вслед за ним. Грудь у него была как плита, телосложение мощное. Когда, уверяя всех, что «над пажитью туманной взошла его звезда», он двинул себя в грудь кулаком — в зале раздалось и долго затихало на хорах гуденье, подобное похоронному звону.
Ему долго аплодировали.
Вслед за ним с неприятной поспешностью стали выступать прозаики. Все они были как-то на одно лицо — и маленький кучерявенький, и длинноногий с демоническим лицом.
Но длинноногий с демоническим лицом не окончил. Шум зашагал по зрительному залу, все оглянулись.
Любопытство, накатившее как гроза, летело между рядами стульев, повертывая глаза и плечи.
Некрылов, немного припрыгивая, таща за рукав меховую шубку, из которой глядело сердитое лицо Веры Александровны, проскочил вдоль зрительного зала. Он шел в артистическую, — в Капелле почему-то нельзя было попасть туда иначе, как пройдя через эстраду.
За ним шествовал, равнодушно топая хромой ногой, Драгоманов.