Шрифт:
Выйдя из метро, мы попадаем в праздник: пятница, лето, Амстердам. По Амстелу, слегка покачивая широкими бёдрами, идут лодки и, прямо и строго, сверкающие катера. Светится в стороне мост — развёртка синего богомола. На левом берегу в окружении галдящей многоязыкой толпы мальчик с сосредоточенным крестьянским лицом жонглирует факелами, но факелов не видно: выглядит это так, будто он ладонями крутит огненную баранку инфернального автомобиля, бесконечно заворачивая вправо. Полина тащит меня вперёд: ты думаешь, здесь как у вас? к часу собрались, и до двенадцати субботы афтерпати? здесь скоро уже все разойдутся!
Что, если мы действительно убили Вилли, — может быть, я просто не помню. Полина ведёт себя как ни в чём не бывало, но это ничего не значит — её самообладанию любой памятник позавидует. Думать об этом неприятно и глупее некуда, но перестать я не могу: внутри меня растёт беспокойство. Она могла специально увести меня в клуб, чтобы потом я подтвердила, что она всю ночь провела в клубе, а где шлялся, оставив детей, её недомуженёк, она не знает. Спросить у Полины я не могу и вместо этого спрашиваю про Вилли, обходится ли он только травой. Нет, конечно, что ты; и грибочки он уважает, и кокос, когда дают, MDMA за милую душу; даже по вене пару раз пускал, их всё это не так, как нас, берёт; их алкашка убивает.
Мы ныряем в клуб, как в парилку. Впрочем, это гигантская парилка. Под потолком парят четыре громадные люстры, пространство зала пробивают разноцветные лазеры, воздух трясётся. Полина отплясывает, как сорвавшаяся с цепи, и её можно понять: с двумя детьми успеешь соскучиться по клубному угару.
В дыму и мигающих лучах света дёргается и качается тысяча человек: мальчики, девочки и люди, про которых не поймёшь, мальчики они или девочки. Впрочем, по нескольким девочкам понятно, что они мальчики: они прыгают осторожно, чтобы не слетели накладные груди. Полина берёт у меня деньги, две бумажки по двадцать евро, — это всё, что у меня есть; картой здесь, оказывается, не расплатиться. Она исчезает, крикнув, чтобы я никуда не уходила с этого места. Глаза её широко распахнуты, она возбуждена до предела.
Я не умею танцевать, просто слегка дёргаюсь — стоять столбом здесь смог бы только столб: толпа дышит и ворочается, как настоящий, какой не снился и Гоббсу, Левиафан, — одно животное тело, упругое, молодое, раскалённое. У этого животного есть цель, его движение имеет смысл: дистилляция чистой эйфории, эликсира беспримесной сексуальности. Ногами и руками здесь взбивают молоко трёхмерного пространства, чтобы выпрыгнуть из него в продолжение рода. Я путано делюсь этой мыслью с Полиной, когда она возвращается. Полина вместо ответа протягивает мне таблетку: съешь и всё поймёшь. А это на сдачу, — в другой руке у неё бутылка воды.
Нет, кричит она мне в ухо, всё наоборот. В действительности человек испытывает страх перед сексуальностью. Она лишает его индивидуальности, то есть вообще выключает его как отдельного человека. Для либидо не важно, кто ты. Ему наплевать на личность, человек ему нужен только как сегмент трубы, по которой оно ползёт дальше. Поэтому люди выдумывают миллион способов задушить его. Это, она крутит ладонью над головой, один из них. Только тут дело в том, чтобы поставить либидо перед собой и так перестать его бояться. Знаешь, иногда тренируют силу воли, а тут — но она уже так хочет танцевать, что ей лень закончить. Она прыгает, выбрасывая вверх руки.
Могли мы задушить Вилли? Я пытаюсь себе представить, как это могло бы выглядеть. Я бы держала ноги, а Полина — прижимала подушку к лицу. Полина тяжелее и, наверное, сильнее его — крепкая порода: у неё всё крупное — лицо, шея, плечи, грудь, бёдра. Полина красивая и стройная, просто очень большая. Я вижу, как на неё смотрят. Полине это очень нравится.
Таблетка, как обычно, приходит мне не столько в ноги, сколько в голову: мысль начинает бесконечно забираться сама на себя. Я думаю о смерти Вилли, потому что, возможно, сама хотела бы с ним секса (двадцать два, это ж надо), но, с другой стороны, мозг может обманывать меня, подсовывать логические конструкции вместо простого, зато настоящего воспоминания. Я думаю себя думающую, и меня начинает немного потряхивать изнутри. Я двигаюсь в сторону, к стене, — постоять и попить воды.
У стены на корточках сидит мальчик, который, как только я подхожу, поднимается и говорит мне hallo, — я отвечаю ему по-немецки, потому что слышу баварский, ни с чем не спутаешь, акцент. Мальчик хватает воздух ртом, как рыба, от удивления: он симпатичный, чёрненький (наполовину итальянец? турок?), и ему не больше двадцати, на таких нужно писать «exploring the world, handle with care». То ли мальчик перекурил, то ли плохо учился в школе, только английский его колдыбает квадратным колесом по пересечённой местности, и я со своим немецким для него как мама для мамонтёнка.
Пока мы с Матиасом обсуждаем, кто откуда приехал и кто где учится (я ему ещё и нравлюсь: он осторожно трогает меня за плечо и задерживает пальцы; я не говорю ему про магистратуру, зачем пугать мальчика, для него двадцать и двадцать семь пока только слова), я замечаю Полину. Она подпрыгивает, вертит задницей и тащит в нашу сторону высокого, с неё ростом, и как палка худого парня — русского, как выясняется.
Я ломаю голову, зачем он мог Полине понадобиться; разве что для меня, но я тоже никогда не любила такие потерянные лица — на Матиасе оно ещё как-то смотрится, но Андрею лет тридцать пять, — к тому же скоро становится понятно, что он гей. Стесняясь, он спрашивает у Полины, ты давно тут живёшь, знаешь, наверное, как тут с гей-клубами, — Полина взглядывает на меня, в глазах у неё какая-то особенная бешеная резвость, мне становится не по себе и хочется её отговорить, знать бы только от чего.