Шрифт:
И скиф Анахарсис, панически боявшийся плавать по морю, и грек Пифей, любивший море до того, что заплыл дальше всех, видел белого медведя и едва унес ноги от предков нынешних исландских пиратов, подписались бы под этими словами. Поэтому если вам нужен записной материалист – ищите его в Казани, Вологде или Москве, словом, подальше от моря. Не надо только возражать цитатой из речи московского генерал-губернатора, сказанной им на торжествах по поводу открытия нового канала: «Отныне Первопрестольная – порт пяти морей». Отдадим должное фантазии чиновника, писавшего речь, и мудро улыбнемся. Разве грязноватая Москва-река, где количество снующих туда-сюда барж значительно превышает количество вымирающей стерляди и где уже нипочем не поймать осетра, – море?
Не смешите.
Каждый моряк – не вполне христианин в душе, даже если регулярно выстаивает службы, исповедуется, причащается и жертвует копейки Николе-угоднику. Копни поглубже – и на самом дне матросской души непременно обнаружится язычник, верящий в морского царя, морского черта, морского змея и, разумеется, русалок. И когда приходит беда, матрос не особенно задумывается, перед кем за него должен заступиться Никола-угодник. Главное, чтобы заступился и чтобы заступничество подействовало. Остальное не так уж важно.
Зато в шторм, насланный за конкретные грехи конкретных людей, моряк не верит. Есть вовсе безлюдные места, вечно кипящие штормами. Зло и почти постоянно штормит Бискайский залив – опять же, за какие грехи? Ну, французы, обжившие его берега, положим, лягушек едят, так им и надо, а испанцев за что карать? За то, что столетиями людей на кострах жгли? Так ведь давно перестали!
Да и не испанцы там живут, а баски. Их-то за что? За то, что они выделывают с быками на арене?
Нет, не логично. Выходит, морской царь бесится просто так. Ну почти просто так. Есть места, куда он по одному ему известной причине людей пускать не любит.
Иногда – постоянно. Чаще – в определенное время года.
Немецком море предпочитает штормить с октября по март. Но и в мае оно может разбушеваться не на шутку.
Шторм ревел трое суток, доходя до одиннадцати баллов. Трое суток «Победослав» и «Чухонец» работали машинами, держась против свирепого вест-норд-веста. И каждый моряк понимал: откажи машина – тут тебе и конец. Не опрокинет на волне, так оттащит на ост и разобьет о датские скалы. Матросы валились на койки, не раздеваясь.
«Победослав» встречал форштевнем волну, и бушприт уходил под воду. Бурлящий поток воды прокатывался по баку. Пугающе скрипя, корвет лез на водяную гору, на миг застывал на вершине и рушился в очередную яму. Вверх-вниз, вверх-вниз. Без конца. На батарейной палубе крепили пушки, иначе их подвижные лафеты могли бы соскочить с рельсовых дуг. С левого борта сорвало шлюпку. «Чухонцу» приходилось еще хуже. Но старенькие машины выдержали, и не такими уж бесполезными в шторм оказались неуклюжие гребные колеса. Капитан Басаргин умудрился удержать канонерку в пределах видимости с корвета. И только когда утром четвертого дня сила шторма быстро пошла на убыль, на «Чухонце» выкинули сигнал «нуждаюсь в остановке для починки».
В том же нуждался и «Победослав». Как только ветер стих до свежего, команда приступила к исправлению повреждений.
Таковые имелись даже в кают-компании. Какой-то из множества «девятых валов» тряхнул корвет так, что привинченное к полу пианино вырвало крепления и некоторое время плясало, круша все, с чем приходило в соприкосновение, пока наконец само не развалилось на части. Лейтенант Фаленберг, пытаясь укротить взбесившийся инструмент, получил вывих локтя и вернулся от доктора Аврамова с перебинтованной рукой в гипсовой лонгете. Одного матроса сволокли в лазарет с рассеченным лбом и тяжелым сотрясением мозга.
Синяками, шишками и ссадинами мог, пожалуй, похвастаться каждый второй. Доктор Аврамов извел немало свинцовой примочки и дошел до исступления, разыскивая пропавший неизвестно куда моток липкого пластыря. Главными же пациентами были страдающие морской болезнью мальчишки-гардемарины, морские пехотинцы и пассажиры. Помогла ли кому-нибудь из них специальная микстура – трудно сказать. Достоверно известно, что двое страждущих отказались от нее сразу и наотрез.
Первым был лежавший пластом Еропка, заявивший хозяину, что лучше помрет от болезни, чем от микстуры. Вторым – наследник, предпочитавший всем на свете декоктам хороший коньяк в значительных дозах. И пока первый летал вверх-вниз вместе с койкой, призывая на помощь ангелов и царицу небесную, второй в течение всего шторма планомерно опустошал одну бутылку за другой и выглядел довольно сносно. За отсутствием мундшенка и снулостью слуг наливал себе сам.
Его не вытошнило ни разу, то ли благодаря коньяку, то ли вследствие нескончаемо извергаемых ругательств. В своих напастях цесаревич почему-то винил исключительно японцев.
– Вот макаки желтозадые! Не могли поселиться на материке, как все порядочные люди! Плыви к ним!
Оценить эту мысль, по правде говоря, единственную сколько-нибудь логичную, было некому. Камердинер и дворецкий лишь слабо мычали, готовясь с минуты на минуту отойти в мир иной, офицеры корвета не могли составить компанию по причине занятости и крайней усталости, и даже цербер Лопухин заглянул в каюту цесаревича всего один раз, да и то отказался составить компанию. Оставалось пить в одиночестве и ругать глупых азиатов.
На полковника Розена качка не действовала, лишь багровел его страшный шрам. Полковник почти все время проводил в кают-компании, рассеянно перечитывая Тита Ливия, и даже не выругался за обедом, когда суп из тарелки дерзко выпрыгнул прямо ему на китель. А граф Лопухин на третьи сутки шторма заперся в своей каюте и не покидал ее на протяжении многих часов. Чем там занимался статский советник, никто не мог сказать. Однако постучавшийся в каюту Розен немедленно был впущен внутрь и нашел графа полностью одетым и с лицом хотя и бледным, но не мученическим. Несгораемый шкап чиновника Третьего отделения стоял явно не на месте – наверное, во время шторма тоже плясал и прыгал по всей каюте. То ли ловить и укрощать его, разрезвившегося железного черта, то ли спасаться бегством…