Шрифт:
— Да, видела.
— Где же?
— В музее. А что?
— У меня есть старинные книги на латинском языке. Вы слыхали о латинском языке? — опять спросил он и тут же упрекнул себя: «Глупо! Ведь она, наверное, медик».
— Слыхала, — совсем уж сухо и неохотно ответила.
Петров незаметно обтирал руку о пальто. Он всегда чувствовал какую-то странную, самому ему непонятную брезгливость к Орлову.
Оба они — Петров и девушка — холодно посматривали на Орлова, были как бы над ним, и это раздражало Ореста Михайловича. Страшно захотелось чем-то унизить Петрова, и он сказал:
— Где ты купил такое старомодное пальтишко? И какой дурацкий цвет.
Петров растерянно улыбнулся. Он всегда терялся от людской наглости и бестактности. В глазах девушки запоблескивал недобрый огонек:
— Пальто старомодное, скорее, на вас. И с коих это пор темно-коричневый цвет стал дурацким цветом?
Она откровенно зло усмехнулась и пошла. Пройдя шагов пять, сказала Петрову намеренно громко, чтобы услышал Орлов:
— Этот человек страшно пошл и нахален…
Но Орест Михайлович не услышал. Он шел по улице, сердито напевая себе под нос. Думы у него тоже были сердитые. Его злили Петров и девка, особенно Петров. Мальчишка, телок, а себе на уме. Смотрит-то как неприязненно. Если уж ты телок, так и будь во всем таким.
Скульптуры Петрова есть в музеях и картинных галереях, этого человека любят художники, похваливают газеты. Орест Михайлович сам чувствует: в телке что-то есть, есть и вот это «что-то» в нелепом соединении с жалким характером Петрова, его стеснительностью и робостью и вызывает злость к коллеге. Телок будь телком. А неприязненный взгляд что — чепуха; Орлов и сам, бывает, так же вот посмотрит на кого-нибудь и потом дивится: почему так смотрел.
Орест Орлов — это звучит. А вот Володя Петров не звучит. Володя Петров — жалкое что-то… Петров, Иванов, Васильев, Федоров… Господи, до чего же убогой была фантазия у наших предков, даже фамилии не могли придумать поинтереснее!
На днях встретил пенсионера-журналиста Тараканова и первым поздоровался с ним. Орест Михайлович первым здоровается только с начальством. А тут сделал исключение. Ему кажется, что в приветствиях должны учитываться не только чины, заслуги, возраст, но и… как бы это сказать-то получше… то, насколько человек ценит себя, уважает собственное «я», а каждый человек, по мнению Ореста Михайловича, должен ценить и уважать, иначе это будет не мужчина, а тряпка.
У Тараканова только и разговору было, что о Петрове: молодой, талантливый, «подает большие надежды»… И все спрашивал, над чем Петров работает, как он живет. В словах и голосе равнодушие к Орлову, и это бесило Ореста Михайловича.
Орлову вспомнилось, как в давние годы он из-под носа у Петрова увел Нату, можно сказать, из рук вырвал, а тот только хлопал глазами. Чего не вырывать, если можно вырвать. Со свойственной художникам наблюдательностью Орлов сразу подметил ее детскую восторженность и потянулся к Нате. Да из-за того ли?.. Что уж там! Мужчины раньше засматривались на Кузнечкину, оглядывались, когда она проходила по улице. Орест Михайлович и сам говорил (в тот первый год): «Ты красивая. Ты очень красивая». Тогда вечером сказал ей, что Петров — тюха-матюха, слабак, хотя его, Орлова, ученик. Насчет ученика он, конечно, подзагнул. Правда, Орест Михайлович всякий раз в категоричной форме высказывает Петрову свое мнение. Но ведь так может говорить даже ученик учителю.
С Натой ему было хорошо.
— Ой, как у вас ин-те-рес-но!
Наглядеться не может, расспрашивает. Она усиливала в Орлове чувство довольства собой. Приятно иметь дело с простушками, с такими раскован. С такими он чувствует себя на высоте. Он любит простушек.
— Мне даже страшно с вами. Вы такой большой человек.
И он, бывало, слушая это, скромно потупится.
— У вас такой… такой талантище!
Очень уж она понравилась ему тогда: тоненькая, стройненькая, так бы и проглотил ее вместе со шляпкой и туфельками. Сказал, что ему только тридцать годков. И проглотил тогда. А теперь вот, через много лет, отрыгивается и поташнивает. Как она отъелась и обнаглела. Просто диво какое-то! И вообще о ней теперь и говорить не хочется. Угораздило его нахамить ей, когда она приходила к нему брюхатая. Он никогда никому не хамит, со всеми вежлив и любезен, давно поняв, что вежливость людьми ценится больше всего, а разве трудно быть вежливым. Конечно, нет. Хо-хо!.. И потом: вежливость — это культура. Солидные манеры, важная поступь, дорогой, в меру модный костюмчик и… любезность. Впечатляет?!
В тот день у Ореста Михайловича была женщина. Шикарная, надо сказать, женщина, гранд-дама. Они встретились первый раз, только-только разлили по фужерам шампанское, доверчиво поглядели друг на друга, и тут нате — она, Ната, со скорбной физиономией. Надо бы ему, дураку, как-то осторожно, вежливо выпроводить девчонку, может быть, назначить свидание на завтра или послезавтра. Встретился бы еще раз, — подумаешь. Поговорил бы… А то началась шумиха.
Его вызвали в организацию Союза художников. И председатель правления, седой, всегда такой тихий, любезный, в этот раз смотрел волком.
— Вы знаете Наталью Кузнечкину. Она работает… — Он назвал завод.
Голос у председателя низкий, сильный, прямо-таки генеральский. Надо же, какое превращение.
— Да, знаю.
Не скроем, Орест Михайлович был обеспокоен, но чуть-чуть. И только в начале. И это было, пожалуй, не беспокойство само по себе, а холодные, может быть, несколько напряженные раздумья о сложившейся ситуации.
Председатель нахмурился:
— В каких отношениях вы были с ней, Орест Михайлович? Вопрос вам понятен?