Шрифт:
Чего крамольного Фейн нашел в моей дурацкой болтовне - я так и не узнал и теперь вряд ли когда-нибудь узнаю. Неужели чемодан?..
Письмо, полученное мною вскоре от Павлика, дышало беспокойством: "Что вы там с Фейном не поделили? Почему он так уверен, что ты сучий потрох? Не могли меня дождаться?" и т.д. Павлик тогда не знал еще, что ему предстоит стать единственным звеном, связующим двух прежних товарищей.
Он вернулся по весне, претерпев три визуально различимых изменения. Подрос, раздался в плечах и отвердел лицом. Некоторое косноязычие, а также странную привычку, сидя у стены, откидывать голову назад и елозить стриженым затылком по обоям, я отнес на счет остаточных явлений воинской службы.
В честь его возвращения мы пошли в "Сайгон". Этим своим (неофициальным, разумеется) названием скромный пивной бар неподалеку от Киевского вокзала был обязан буйству нравов и моральной распущенности своих завсегдатаев. Драматургия московского "дна" порождала сцены, вызывавшие у их невольных свидетелей смутные, но прочные ассоциации с прифронтовым городом Юго-Восточной Азии.
Мы пренебрегли первым этажом, сомнительным украшением которого служили пивные автоматы, и поднялись на второй, отданный во власть официантов, преимущественно крепких молодых парней в синих форменных пиджаках и синих же "бабочках" с уныло свисающими вниз, наподобие гуцульских усов, крылышками. Свободных мест было мало, и нас подсадили за стол к мужчине лет пятидесяти, в очках и с прической "волной". Ни о чем нас не спрашивая, официант принес нам с Павликом по суповой тарелке вареных креветок, третью - для мусора и шесть кружек пива. Разнообразие в "Сайгоне" не поощрялось.
После первой кружки, всасываясь в тщедушное розовое тельце креветки, Павлик, будто между прочим, сообщил:
– А я с Фейном встречался.
В этот момент за столиком в углу вспыхнул один из тех скоротечных конфликтов, которые, собственно, и принесли заведению дурную славу. Некто, перегнувшись через стол, оглоушил своего сотрапезника кружкой по темени, да так ладно, что в руке у агрессора осталась одна ручка. Павлик обернулся на шум, а я тем временем успел подумать о том, как мне следует реагировать на его сообщение. С одной стороны, я соскучился по Фейну, с другой, мне хотелось, чтобы первые шаги к примирению сделал он сам. Мысль о том, что этот дурак променял меня на одно из своих чудовищ, вызывала дрожь негодования.
Павлик же, удостоверившись, что конфликт в углу носит чисто локальный характер, продолжил:
– Он теперь стихи пишет. Пишет и в ящик складывает. Говорит, нашему поколению не дано его оценить. На будущее работает.
При упоминании о стихах очкарик напротив встрепенулся:
– Ребята, вы Вознесенского любите?
– Любим, — сказал Павлик, вытаскивая изо рта длинный креветочный ус. Павлик всех любил. И Вознесенского, и Фейна, и меня.
– А я не люблю!
– Правда? — спросил я. — А это? — И прочитал ему "Немых обсчитали...": "А третий, с беконом, подобием мата..."
– Вот это поэт! — вскричал экзальтированный очкарик, обнаруживая завидную мировоззренческую гибкость. — А вы тоже послушайте, я тут написал, когда наш отдел на картошку послали. "Что такое трактор? Трактор - это фактор! Фактор продвижения вперед!"
Дальше шло что-то уж совсем неудобоваримое. Выслушав этот вздор до конца, я спросил у Павлика:
– Как ты считаешь, Павел, трактор - это действительно фактор?
– Угу. — сказал Павлик. — А еще больший фактор - танк.
К Фейну в этот вечер мы уже не возвращались.
...После третьего курса я женился, а спустя непродолжительный, физиологически обусловленный срок у меня родилась дочь. Не успели мы с женой вынырнуть из омута пеленок, диатезов и диспепсий, как на меня нахлынул пенистый вал диплома. Корявая проза жизни свела наше общение с Павликом к минимуму. У него, как он выражался, все было "тип-топ": старый Фейн взял его в свою секретную лабораторию. Экстерьер Павлика и в самом деле не давал повода усомниться в этом "тип-топ", а доминировали в экстерьере здоровый румянец и джинсы "ливайз". Время от времени он будоражил мою память информацией о Фейне, но, странное дело, ни разу даже не заикнулся о том, что, мол, пришла пора положить конец нашей нелепой конфронтации. Я же неоднократно давал сам себе торжественные обещания снять трубку и набрать номер, до сих пор не выветрившийся из моей головы: завтра же... нет, в понедельник... Если не захворает дочка, если не поссорюсь с женой... Если не будет дождя.
Павликовы сообщения были коротки и драматичны, как военные сводки.
– Фейн бросил институт.
– Да ты что?
– Бросил. Он теперь маслом пишет.
– Что пишет?
– Как что? Картины. Больше натюрморты. Я к нему захожу, а вся комната в мольбертах. Холст, а в центре - такая загогулина, вроде живчика. Спрашиваю, а это что? Он говорит, это мазок Фейна. Новое в живописи.
– "Луна и грош", — сказал я.
– Что?
– Сомерсет Моэм.
– Ага.
Однажды ночью нас разбудил звонок. Чертыхаясь, я бросился к телефону, наступив в темноте на резинового Буратино своей дочки и чуть было не свернув шею.
– Это я, — раздался в трубке голос Павлика. — Знаешь, откуда я говорю?
– Ничего не понимаю. Ты что, пьян, скотина?
– Я из Шереметьева звоню, понял? Из Ше-ре-метьева.
– И на кой черт ты мне звонишь в четвертом часу из Шереметьева, гадюка?
– Я только что Фейна проводил. Он улетел, Фейн!
– Куда улетел?
– В Рим!
– В Рим? Какой идиот его в Рим пустил? Им мало разрушенного Колизея?
– Так он же женился!
– А Рим при чем?
– На итальянке женился. На внучке основателя ихней компартии.