Шрифт:
На сей раз в её смехе слышались одновременно триумф и восторг. Он походил на торжествующее арпеджио на арфе. И Харвелл решился: он готов выставить себя дураком, но и цель того стоила — оправдать своей властью её веру в него и её гордость.
— Ты балуешь меня, дорогой.
— Я для чего ещё я здесь?
Да, ради всего святого! Если есть что-нибудь в мире, чего желает его жена, он даст ей это. Она может показать всему миру, что не нуждается в помощи Уимзи и Джуда Ширмана. Ширман! Скупой йоркширский торгаш со сжатыми губами, который перемусолит каждый медяк, прежде чем потратит. Неудивительно, что обе жены нашли его невозможным. Женщины любят, когда мужчины щедры: им нравится отвечать капитуляцией на капитуляцию.
— Теперь довольна?
— Ужасно! Да, но нет, любимый, не сейчас. Отпусти. Я должна написать Клоду.
— Он может подождать до завтра. Проклятье, ты можешь просто позвонить ему. Оставайся, где сидишь. Он не желает тебя так, как хочу я. Или, возможно и желает, но не получит.
— Бедняжка Клод! — сказала Розамунда, выбрасывая из мыслей поэта под аккомпанемент ещё одного арпеджио из смеха. Она позволила Харвеллу вновь посадить себя к нему на колени, но затем быстро спрыгнула, воскликнув:
— О, Лоуренс, мы должны вести себя прилично. Там официант пришёл убрать кофе.
— Проклятье! — пробурчал Харвелл. Он отпустил её и поспешно взял газету. Розамунда стояла перед камином у зеркала, поправляя волосы. Вошёл официант, прикреплённый к их квартире, и бесстрастно собрал посуду.
— Что-нибудь ещё на этот вечер, сэр?
— Нет, спасибо. Скажите камердинеру, что завтра мне будет нужен коричневый костюм.
— Очень хорошо, сэр.
Официант вышел.
— Ну, спасибо небесам за эту квартиру с гостиничным обслуживанием, — сказал Харвелл. — Уж если он ушёл, то ушёл. Можешь вернуться.
Розамунда покачала головой. Перерыв сбил настроение.
— Хочу немедленно позвонить Клоду. Он так долго ждал.
— Ещё несколько часов не причинят ему боли.
— Нет, позор заставлять его ждать. Не будь таким эгоистом, дорогой.
Она подняла трубку красного эмалированного телефона и стала набирать номер, в то время как Харвелл успел подумать, что было бы неплохо, если бы она в некотором смысле была немного более эгоистичной. Тратить деньги на неё было его прерогативой; тратить деньги на её ручного поэта в глазах некоторых людей было бы слабостью. Не все могли бы понять, как он, её наивное и нерассудочное удовольствие от того, что делаешь счастливыми других. Затем он улыбнулся. Бутл, щенок силихем-терьера, внезапно вылез из своей корзинки и покатил своё толстое тело через коврик. Смешной пёсик. Он направился к Розамунде и начал по-дурацки играть с её серебристыми туфельками; она наклонилась, чтобы похлопать его свободной рукой и принялась играть с ним, смеясь над его щедрым красным языком и безумным обожающим рычанием. Несвязные восторги Клода по телефону по сути представляли бы те же радостные и глупые щенячьи прыжки. В мгновение Харвелл представил счастье, брошенное в виде мяча от него Розамунде, от Розамунды Клоду, от Клода целому нелепому скопищу театрального люда, для которого новая пьеса значила работу, деньги, самоуважение, от них их детям: мяч становился всё больше и больше, как снежный ком. Он засунул руку под диванные подушки и нашёл там спрятанный резиновый мячик Бутла. Харвелл бросил его через комнату. Мяч попал в Бутла сзади, и пёс повернул к нему свою глупую мордочку. Харвелл засмеялся.
— Давай, Бутл! Принеси! Хороший пёс.
Розамунда медленно положила трубку:
— Кажется, его нет дома.
В её голосе слышался холодок, как если бы она уличила Клода в неблагодарности. Она позвала Бутла, который атаковал мяч у края коврика и тыкался в него, считая, что именно так ведут себя большие взрослые собаки.
— Бутл! Оставь, мой хороший. Иди к мамочке. Ты испортишь коврик.
— Да не испортит, — беспечно сказал Харвелл.
— Он не должен привыкать портить домашние вещи. Бутл, отдай мамочке. Вот! А теперь, где мячик? Где твой хороший мячик? У кого он? Нет, у мамочки ничего нет. Смотри! Ручка пустая. И другая ручка пустая. А теперь где мячик? Вот, вот!
Она присела перед щенком, перебрасывая игрушку из одной руки в другую за спиной, тыкая ею в его нетерпеливую мордочку и вновь пряча, чем дразнила и возбуждала его.
— Он порвёт тебе платье.
— Нет, ты этого не сделаешь. Нет, ты не испортишь мамочке прекрасное платье, правда? Не-е-ет! Умный пёсик.
Мяч откатился, а она подхватила щенка на руки. Он царапался и лизал ей лицо.
— О, дорогой! Красивая косметика мамочки! Разве не удачно, что она выдерживает поцелуи?
— Ты не должна позволять ему лизать твои губы. Это опасно.
— О, ты это слышал, Бутл? Как будто мы не миленькая чистая собачка! Поцелуй мамочку ещё раз. Хозяин сердится, поточу что ревнует к бедному Бутлику!
Харвелл поднял мяч и вновь бросил его на пол.
— О, Бутл, какой ты грубиян! Зачем ты это сделал, Лоуренс? Он спустил мне петлю на чулке и поцарапал руку.
— Прости, дорогая. Покажи мне.
— Достаточно, Лоуренс.
— Чёрт побери, ты же позволяешь целовать тебя взбесившейся собаке. Что с тобой сегодня? Нужно сходить и вымыть лицо.
— Нет необходимости грубить.
— И смазать руку йодом.
— Всё в порядке, спасибо, кожа не содрана. Он не хотел причинять боль. Это из-за того, что ты его отвлёк. Глупо ревновать к щенку.
— Я не ревнив. Это смешно.
— Ревнив, иначе не сердился бы так.
— А я говорю тебе, что не ревнив.
— Ты ревнуешь к Клоду, иначе сделал бы что-нибудь для пьесы ещё несколько месяцев назад.
— Дорогая моя девочка, не говори глупости. Как я могу ревновать к Клоду?
— Почему нет? Он — очень привлекательный мальчик.