Шрифт:
Тауфаре помотал головой:
– Я не молюсь за Кросби. Я его помню.
– Это хорошо, – отозвался Девлин. – Это правильно. Помнить – это прекрасное начало. – Чуть улыбнувшись, он соединил подушечки пальцев и наклонил руки вниз в традиционной священнической позе. – Молитвы нередко начинаются как воспоминания. Когда мы помним тех, кого любили, когда мы по ним скучаем, мы, конечно же, уповаем, что с ними все хорошо, что они счастливы, где бы они ни находились. Эта надежда претворяется в пожелание, а всякий раз, как пожелание высказано, пусть и про себя, пусть без слов, оно превращается в моление. Возможно, мы сами не знаем, к кому обращаемся; возможно, мы просим еще до того, как узнаем доподлинно, кто нас слушает, и даже до того, как поверим, что такой слушатель есть. Но я нахожу, что это прекрасное начало – взять за правило помнить тех, кого мы любили. Когда мы вспоминаем о ближнем с любовью, мы желаем ему здоровья, и счастья, и всего самого доброго. Таковы молитвы христианина. Христианин смотрит вовне, Те Рау; он любит других превыше себя. Вот почему у христианина так много братьев. Похожих на него и непохожих. Ведь не такие уж мы и разные – вы не согласны? – если посмотреть в общем и целом.
(Мы, безусловно, понимаем, что если посмотреть в общем и целом, то у Те Рау Тауфаре и Коуэлла Девлина в самом деле очень много общего, однако нас в первую очередь занимает то, что оба держатся в тени и незамеченными. Ни один из них не любопытен настолько, чтобы потревожить горделивую невозмутимость другого или вытягивать из него секреты; им суждено навсегда остаться в непосредственном приближении: один – активное самовыражение, другой – зримое свидетельство такового.)
– Разумеется, молитва – не всегда прошение, – добавил Девлин. – Иные молитвы – это выражение радости или благодарности. Но в любом добром чувстве всегда заключена надежда, Те Рау, даже в воспоминаниях о прошлом. Добрый человек – тот, кто молится и просит, – всегда оптимист. Молитвы ведь обнадеживают.
Тауфаре, с сомнением выслушавший эту проповедь, только кивнул.
– То мудрые слова, – добавил он, сжалившись над собеседником.
Вообще-то, представление Тауфаре о молитве сводилось к строго ритуализированному образчику риторики. Упорядоченная почтительность whaikorero [41] рождала в нем, как любой речевой и обрядовый ритуал, ощущение сосредоточенности и спокойствия, которого он не мог, да и не хотел добиться своими силами. Это чувство разительно отличалось от любви к семье, которая давала о себе знать тайным трепетом в груди; отличалось и от гордости собою самим, что ощущалась как сгусток возбуждения, как восторженная уверенность, что никто и никогда с ним не сравнится – и даже пытаться не дерзнет. Это чувство коренилось глубже, чем природная благостная доброта, с которой Тауфаре наблюдал, как его мать лущит на берегу мидии и складывает склизкие комочки в широкогорлую корзинку из льняного волокна, и знал про себя, глядя на мать, что любовь его – благая и незамутненно чиста; оно коренилось даже глубже похвальной усталости, что накатывает, если целый день наполняешь rua kumara [42] , или трелюешь лес, или плетешь harakeke [43] , пока исколотые кончики пальцев не распухнут. Те Рау Тауфаре был из тех, для кого проявление любви – это истинная религия, и алтарь этой религии никакие идолы заменить не смогут.
41
Формализованные речи, включающие в себя ритуальные песнопения, обычно произносятся на торжественных встречах и на общественных мероприятиях.
42
Особые ямы для хранения сладкого картофеля, предназначенного для еды и на посадку в следующем сезоне.
43
Новозеландское растение, волокна которого используются в ткачестве.
– Подойдем к могиле вместе? – предложил Девлин.
Деревянное надгробие на могиле Кросби Уэллса уже сдало позиции в неравной схватке с береговым климатом. Спустя каких-то две недели после смерти отшельника древесина уже набухла, мемориальную доску испещрила черная плесень. Вырезанные бондарем буквы утратили четкость, тонкий налет краски поблек от белого до грязного желтовато-серого, создавая впечатление, будто покойный отошел в мир иной давным-давно: и даже указанный год смерти эту иллюзию не вполне развеивал. Земля еще не заросла ни травой, ни лишайником и, невзирая на дождь, выглядела бесплодным пустырем – как будто эту почву не ворошили лопаты еще совсем недавно, как будто она уже осела и заново ее больше не потревожат.
Самыми популярными эпитафиями здесь служили главным образом Заповеди блаженства из Евангелия от Матфея или часто цитируемые стихи из Псалтыри. Однако предписания покоиться в мире не слишком-то утешали, как могли бы в каком-нибудь уютном приходе с живыми изгородями и мощеными улочками в десяти тысячах миль отсюда. Кросби Уэллс уснул вечным сном в компании погибших и утопленников – надгробий на кладбище в Сивью было раз-два и обчелся, и те по большей части воздвигнуты в память о судах, потерпевших крушение или пропавших без вести в море. «Глазго», «Город Данидин», «Новая Зеландия» – словно бы целые города и нации держали курс на побережье лишь для того, чтобы сесть на мель, или затонуть, или исчезнуть бесследно. Справа от отшельника высился памятник бригантине «Дуб», первому кораблю, затонувшему в устье реки Хокитика: этот факт был запечатлен резцом на зеленоватом камне как грозное предостережение. Слева от отшельника торчало деревянное надгробие, немногим больше мемориальной доски; имени на нем не значилось, только стих безо всякой ссылки: «В Твоей руке дни мои» [44] . Неподалеку от кладбища отвели место под постройку будущей тюрьмы Джорджа Шепарда: ее фундамент был уже замерен и размечен и вычерчен свинцовыми белилами прямо по земле.
44
Пс. 30: 16.
Тауфаре впервые поднялся на Сивью после погребения Уэллса: тело предали земле на глазах у немногочисленных равнодушных зрителей и невзирая на проливной дождь. И в этом отношении, и в том, как торопливо были озвучены все причитающиеся молитвы, похороны Уэллса словно бы воплотили в себе все мыслимые неудобства и все мыслимое уныние. Само собою разумеется, Те Рау Тауфаре к участию в обряде не пригласили; более того, Джордж Шепард отдельно приказал ему, зловеще погрозив пальцем с выпуклыми костяшками, придержать язык на протяжении всей церемонии, кроме разве когда капеллан произнесет «аминь»: к этому хору Тауфаре так и не добавил своего голоса, ибо благословение Девлина совершенно потонуло в шуме дождя. Однако маори разрешили помочь опускать гроб Уэллса в жидкую грязь на дне ямы и бросить поверх тридцать, сорок, пятьдесят лопат мокрой земли. Тауфаре предпочел бы все проделать сам и один, потому что общими усилиями яму засыпали в два счета, и маори показалось, что все закончилось уж слишком быстро. Люди подняли воротники, прикрывая уши, застегнулись на все пуговицы, собрали перепачканные в земле инструменты и гуськом побрели вниз по слякотному серпантину обратно к теплу и свету Хокитики как таковой, где сняли пальто, и досуха вытерли лица, и сменили насквозь промокшие сапоги на домашние тапочки.
Тауфаре молча подошел к могиле друга, Девлин – за ним, сложив руки, с безмятежным лицом. Тауфаре остановился в пяти-шести футах от деревянного надгробия и воззрился на могилу – так, как если бы смотрел на смертный одр из дверного проема, опасаясь переступить порог и все-таки войти в комнату.
Тауфаре никогда не встречался с Кросби Уэллсом за пределами долины Арахуры. И уж конечно, никогда не сталкивался с ним здесь, на пустынном уступе под безжалостным небом. Не говорил ли он сам бессчетное количество раз, что хотел бы окончить дни свои в безлюдье Арахуры? Как бессмысленно, что его погребли здесь, среди людей, которые не приходились ему братьями, в земле, на которой он не трудился и которую не любил, – в то время как милая его сердцу старая хижина стоит пустой и заброшенной всего-то в дюжине миль отсюда! Тамошняя земля, и никакая иная, должна была поглотить его. Тамошняя земля должна была обратить его смерть в плодоносящую жизнь. На Арахуре, а не где-нибудь Кросби подобало обрести свое последнее пристанище, размышлял про себя Тауфаре. Скажем, на краю расчищенного участка… или рядом с крохотным садиком… или с северной стороны от хижины, на солнечном пятачке.
Те Рау Тауфаре подошел поближе – вступил в иллюзорную комнату, шагнул к подножию призрачной постели. Угрызения совести захлестнули его. Не следует ли ему все-таки исповедаться капеллану – что он, Тауфаре, невольно послужил причиной смерти Кросби? Да, он признается; и Девлин помолится за него как за христианина. Тауфаре опустился на корточки, осторожно накрыл ладонью влажную землю в том месте, где под нею скрывалось сердце Кросби, и замер так.
– «Вечером водворяется плач, а на утро радость» [45] , – промолвил Девлин.
45
Пс. 29: 6.