Шрифт:
И заметил тут, что с молотком и стамеской бегает мужичонко Силантий, лицо у него желтое, руки желтые, и, словно бы пыль на глазах, не видно их.
Ударило изнутри, во всем теле отдалось, как выстрел ночью, и тело на суке кедровом расслабленно повисло.
— Вор… — сказал Кузьма и голоса своего не услышал.
Схватился за решетку, ударил стволом об железо и закричал:
— Ей…
Ударил разом коленями в пол мужичонко, вскочил опять и с визгом к стене кинулся, вверх на окно смотрит, гнется к полу, голову закрывает для чего-то ладонями:
— Парень… С голоду я, с голоду. Ребята, семья — восемь душ, жрать нечего, парень. Ребята голы, как арбуз брюхо-то, вше уцепиться негде. Семенской волости я, парень… Прослышал… прослышал… бают — золото тут… серебро на ризах-то, тьма. Позарился первой раз, ей-богу… Кузя. Брось ружье-то, Кузя… Ну… А… Кузя…
Спустился Кузьма с кедра, опустил курок обратно, вскинул ружье и пошел в тайгу…
Опять смола дышит, травы лесные, кедры из земли в небо рвутся, корни их земля сдержать не может — ослабла, не вздохнет.
Говорит Кузьма:
— Может, и взаболь не провалился, да может, и самого-то города Вернова нету, а так для утешения своего люди придумали…
Молчат кедры — не отвечают, своим делом заняты. Что ж, нет ведь чудес на свете, и самое страшное — жить и верить в это.
ЛОГА
Уйдет она на пригон, в предбанник, скинет рубаху, смотрит на себя: плотно прижалось мясо к кости — алое, как калина, и пахнет хрупким осенним мхом.
Скажет она горестно:
— С чего оно?
А небо белое-белое, белее молока. Земля снизу его поджигает, дышит на него прелым духом.
Люди вокруг огромные, широкие, как земля, из твердого мяса сбитые. Ходят по полям победителями, высовывая из бород немного насмешные улыбки. Они покойны!
Хотя б муж ее Петр — у него черная, точно унавоженная борода, — земля, сто лет не паханная. И говорит, точно корни корчует:
— Нонче, паря, урожай. На усе! Бог послал!
Иль дед Емолыч — хан казанский. Лыс, как курган, хитер и слово бережет, словно клады земля. Молчит.
Бешмет у него киргизский, пестрый, на ногах ичиги, и не ходит — летает человек. Лошадь — иноходец, трашпанка — легка, будто из бумаги.
И все дань из города привозит.
Привезет, в сундук, жестью цветной обитый, складывая, улыбается лысиной, а лицо, как темя, недвижно.
Петр говорит:
— Пушшай бунтуют. У нас земля удойная, а город, ён все припрет сюды.
Пойдет Аксинья мимо мужа, в глаза ему посмотрит — как колодец степной, сух и темен глаз. А ночью, когда жмет ее, давит и зыбко дышит со слюной на ее тело, — закрывает она глаза. Тогда ей совсем страшно.
Шла бабка Фекла по пригону — яйца курица несет несуразно в этом году — искала. Шарила прелую землю, навоз сухой и едкий, сено. Шебуршала, как сеном, губами:
— Ребятишки, бают, в Расеи-то без ног родятся. Ксинь, а?
— Не знаю.
— Ничо народ ноне не знат! Ране хоть старова слушались, теперь вот в свой ум зажили. Ну, ничо и не знат! Слякотной народ.
— Тошно мне, баушка!
— А ты Миколе Мирликийскому да Пантилимону свечку вверх ногам поставь. Сглазили, усю Расею антихрист сглазил!
И опять зашарила руками, зашебуршала сеном.
— Силы у меня нету, в бор бы не то пошла. Иди хоть ты, Ксинь.
— Видмедя там я не видала, што ли?
— Гриб собирай! В городе-то заместо хлеба гриб жрут, провалиться им совсем! Собрала бы вот да на платье бархатно выменяла, а то на шелково, а?..
И дом огромен, темен, как из камня рублен. Пахнет вечным сиплым хлебным духом. Все лето окна настежь — не выходит дух.
И все село такое — огромное. На версты — в лесу, в хлебах.
Из города в начале мора приходили тощие, с широкими пустыми мешками, просили.
— Бог подаст! — отвечало село.
Не стали приходить. Собакам скучно, лаять не на кого. Да и приходившие завидовали им:
— Собаке на день скармливаете больше, чем нам на неделю дают.
— А ты не бунтуй!
И лохмоногие псы рвали сапожонки уходившим.
Желтым вечером — с юга дул песчаный ветер — из степи приехали киргизы.
Скрипели высококолесые тяжелые арбы. В них на тонкой протершейся кошме тесно лежали тонкие, как жерди, сухие люди.