Шрифт:
смешно. Кажется, только российская глушь рождает таких унылых и скучных людей,
— под стать своим заборам и осинам. Вот уж, подлинно, российский Маринетти! У
другого вышло бы забу- бенно и молодо, ежели бы он завопил:
277
– Беляматокияй!
– Сержамелепета!
А у этого - даже скандала не вышло: в скандалисты ведь тоже не всякий годится,
это ведь тоже призвание! Он, конечно, очень старается: берет, например, страницу -
зеленую или даже оранжевую, и выводит на ней с закорючками:
Читатель, не лови ворон.
Фрот фрон ыт,
Алик, а лев, амах.
Но и сам деревенеет от скуки. Как будто его подрядили, чтобы он во что бы то ни
стало выделывал эти тусклые фокусы, и вот теперь поневоле он цедит сквозь зубы
унылое:
Те гене рю ри ле лю, бе
тльк тлько хомоло рек рюкль крьд крюд нтрп нркью би пу, -
а сам вздыхает и думает: «И когда это кончится, господи?» - но нет, выжимай из
себя без конца эту несмешную канитель.
Право, мне его по-человечески жалко. Предо мною почти все его книжки:
«Взорваль», «Помада», «Возропщем», (Мир с конца», «Бух лесиный», «Игра в аду»,
«Поросята» — и мне кажется, что у меня на столе какая-то квинтэссенция скуки,
тройной жестокий экстракт, как будто со всей России, из Крыжополя, Уфы и Перми,
собрали эту зевотную нуду и всю сосредоточили здесь. Уже одни их заглавия наводят
на меня ипохондрию, а казалось бы, книжки пестрые — желтые, зеленые, пунцовые!
–
но, боже мой, как печальна наша действительность, если в роли пионера, новатора,
дерзителя и провозвестника будущего она только и умела выдвинуть вот такую
беспросветную фигуру, которая мигает глазами н безнадежно бормочет:
Те гене рю ри ле лю, бе...
Хорошо, если он добормочется до такого, например анекдота:
«27 апреля в 3 часа пополудни я мгновенно овладел в совершенстве всеми языками.
Таков поэт современности. Помещаю свои стихи на японском, испанском и еврейском
языках».
Но это редко, раз в год, а обычное его состояние - те гене рю ри ле лю, и я боюсь,
как бы от нуды, от тоски, от зевоты он чего-нибудь над собою но сделал. Этак ведь и
удавиться недолго.
...Впрочем, не будем смеяться над ним, не забудем, что у него были знаменитые
предки: например, тот убогий остряк приживальщик из тургеневской «Лебедени»,
который, помните, сделал карьеру такими же тарабарскими выкриками:
Кескесэ
Жемса.
Не ву горяче па.
Рррракаллиооон!
Но пусть другие смеются над ним, для меня в нем пророчество, символ наших
будущих дней. Иногда мне кажется, что если бы провалились мы все, а остался бы
один только он, вся наша эра до ниточки сбереглась бы для грядущих веков.
Ничего, что сам по себе он мелкая и тусклая фигурка, но как симптом он огромен.
Ведь и вибрионы холерные мелочь, да сама-то холера не мелочь. Как в конце
шестнадцатого века в елизаветинской Англии не мог не возникнуть Шекспир, так в
Москве в начале двадцатого века не мог не появиться Крученых. А с ним и другие
такие же, и все они кричат о себе:
«Только мы лицо нашего времени».
«Мы новые люди новой жизни!»
И правы, непререкаемо правы: пусть вопиюще чудовищны эти их невозможные
278
книжки, они не ими одними написаны, а и мною, и каждым из нас.
Когда мы смеемся над ними, не смеемся ли и сами над собой? «Дохлая луна»,
«Ослиный хвост», «Поросята», «Пощечина», «Требник троих», «Мир с конца», «Бух
лесиный», «Садок судей», ведь понадобились же они именно нам, а не другим
поколениям, ведь задели же в наших сердцах что-то самое живое и кровное, ведь не
может же быть, чтобы здесь был только скандал, только бред, чтобы вся эта обширная
секта зиждилась на одном хулиганстве!
Секты хулиганством не создашь, вообще ничего не создашь без веры,
сердцебиения, и трепета. А если бы и одно хулиганство, то ведь хулиганство бывало и
прежде, откуда же его внезапный союз с русской литературой и живописью, с русской
передовой молодежью, с русской, наконец, интеллигенцией?