Шрифт:
Уперев локоть в подоконник, Литовченко вел стволом «грача» за ковыляющим по бетонным плитам уродом, несущим на плече миниатюрную девушку с короткими каштановыми волосами.
– Не стреляйте, умоляю, не стреляйте, – причитал за спиной Гоша. – Это он, волкодав.
Прапорщик левой рукой, не глядя, поймал Гошу за ворот, отшвырнул от себя.
– Не стреляйте, не надо, – продолжал мямлить тот.
Литовченко прицелился. Бить надо было наверняка и так, чтобы не задеть девушку. Навалившаяся усталость мешала взять точный прицел, туманила глаза, дрожью сбивала руку.
Внезапно девушка подняла голову. На мгновение их взгляды встретились. Прапорщика хлестануло по сердцу жалостью и болью.
– Сейчас, сейчас, девочка, – бормотал Литовченко. – Потерпи, милая. Только не бойся, сейчас все сделаю, вот увидишь.
Он обхватил рукоятку обеими ладонями, волевым усилием унял дрожь.
– Не стреляйте! – закричала вдруг девушка.
От неожиданности прапорщик дернулся, а в следующе мгновение териантроп задрал башку и уставился на него.
– Не стреля-я-я-я-йте!
Териантроп рванулся, и Литовченко, улучив момент, всадил в него пулю. Волкодав пошатнулся, уронил девушку, затем упал на колени. Прапорщик хладнокровно выстрелил ему в голову, поднялся и, грузно ступая, пошел на выход.
– Что ж вы наделали, – тоскливо бубнил очкастый биолог. – Зачем?
Литовченко обернулся с порога. Подавил в себе желание пристрелить заодно и этого.
– Я вот думаю, кто на вашем сучьем объекте самая большая сука, – презрительно сказал он. – Волк, волкодав или ты.
«Или я», – мысленно добавил он, спускаясь с лестницы.
Андрей Таран
Пиявки
Стылая морось повисла в воздухе, солнце прилипло к небу блеклой соплей. Кузьма Игнатьич прицелился в него здоровым глазом – не тем, что в паутине багровых шрамов и давно помутнел, а тем, что еще различает свет и зыбкие силуэты. Тоже не телескоп, но в его годы плакаться – только Бога гневить.
– Что впялился, сват? – рокотнуло сзади, и под сопливую мокроту выбрался Сява. – Никак архангелов с трубами караулишь? Неужто запаздывают?
Кузьма Игнатьич скривился, будто от кислого: тьфу ты господи, достался сожитель! Помирать соберешься – в гробу полежать не даст. Несуразный человек, одно слово: финтифлюй! Вот, скажем, голос: зычный, рокочущий, глаз прижмуришь – чистый Левитан; а взглянешь: сморчок жеваный, одна суета. Или, к примеру, имечко взять. Посмеялся родитель, записал в метрику: «Сила Григорьич Сявкин». Ну какой он «сила»? Ясное дело, деревенские пацаны вмиг перекрестили, сделался он «СиСя». До пенсии в дурачках проходил, а нынче, поближе к смерти, до «Сявы» дорос.
И вот ведь какая пакость: были у них в деревне мужики и здоровые, и умные, и с руками золотыми. Кто в колхозе работал, кто в города подался. Все перемерли. А в живых застряли только непутевый Сява и он, Кузьма-инвалид. Отчего такое получается? Еще Марфа Битюгова небо коптит, да Степановна… только эта который год без ума и неходячая, стало быть, к покойничкам поближе будет, чем к живым. Ну и Яшка-дурачок, сосланный к старикам городскими родственниками. Все, что осталось от деревни.
Кузьма Игнатьич еще разок глянул в прохудившиеся небеса, смахнул мутную слезу. По спине разгулялся чертов радикулит, драл кости ржавой пилой. Боль ходила пляшущей девкой, не было от нее спасения. Огненные молнии стреляли вниз, в каличное колено, и тогда сохлая нога подворачивалась, норовя уронить хозяина в липкую грязь. Если б не костыль, хлебать Кузьме холодную жижу.
– Не, – вздохнул старик, слушаясь боли, – не развиднеется. Неделю лупит, зараза, и никакого тебе перекура. Так мыслю, что с обеда сызнова зарядит в полную силу.
– Так а я про что? – засуетился неугомонный Сява. – В эдакое мракобесие сам Бог велел! Давай, Кузьма, расчехляй агрегат! Бражка созрела, дождь опять же, чего думать? Я покудова дровишек соображу.
Старик припал на костыль и покрутил головой: вот ведь человек – одна самогонка на уме!
– Кладбище надо проверить, в ямы глянуть. Не ровен час, преставится кто. Хоть я, хоть Степановна. Ежели заготовленные могилки залило, как новые копать будем? Или ты, к примеру, согласный в жижу лечь?
– А чего сразу я? – обиделся Сява. – Я, может, не тороплюсь вовсе. Я, может, пенсию за позапрошлый месяц не получил.
Кузьма Игнатьич хмыкнул, и боль, словно почуяв, что хозяин сжился с нею, притерпелся, воткнулась в спину раскаленным прутом.
– Ох ты ж, фашистская засада!
Старик не сел – упал – на мокрую лавчонку. В глазах зарябило, взметнулись рыжие мухи. С ушами вовсе случилось непотребство – будто издали, из страшного детства, заиграл веселый марш, с каким немец входил в деревню. Тотчас вспомнилось: солдатня на трех грузовиках, над мотоциклетной коляской сытая морда офицера, позади бронетранспортер с пулеметом. Всерьез заходили, по-хозяйски. Оцепили деревню и давай по дворам шнырять. Поначалу бабы кинулись прятать скотину, да только эти явились не мародерить. Как принялись народ к церквушке гнать, тут уж стало не до курей. Он, пацаненок, через окошко в огороды нырнул и добежал почти до леса. Только немец тогда без собак не ездил…