Шрифт:
В буфетике на Пятницкой пили вермут, она морщилась: «Разве это вино, разве это можно пить?»
Я незаметно захмелел, так как пил за двоих, и, осмелев, взял ее за руку, приобнял, она не сопротивлялась, была рядом и одновременно далеко, приветливая, почти ласковая, но очень чужая.
— Но ты здесь… Как странно, что ты здесь.
Странность и вместе с тем закономерность ее появления совсем из другого края, видящегося отсюда далеким, душным и пряным ботаническим садом, — вот скрытый лейтмотив того вечера. Оттуда — на будничный московский асфальт.
Никогда там, на ее родине, мы не были с ней вдвоем, но почему-то казалось, что сегодняшнее бесцельное блуждание по вечереющей летней Москве — продолжение чего-то уже бывшего. В огромности этого города, одинокие и вместе с тем удивительно слитные, быстро привыкая друг к другу, мы приращивали к этим двум часам хождения по Москве месяц той, далекой, уже нереальной жизни и год разлуки.
И в тот момент, когда я уже не думал ни о ком, кроме себя и ее, когда никого уже не существовало, она спросила о Борьке.
Вовсе не хотелось сейчас говорить о нем.
— Как он? Ну как он… Нормально.
Это стереотипное, ничего не выражающее словцо инстинктивно было произнесено мною, оно должно было сбить, точнее занизить ее интерес к нему; именно то, что она сначала ничего не говорила, а потом спросила, именно то, что он не существовал и вдруг появился, сразу как бы зачеркнуло все наши разговоры, хождения, превратив все это в заполнение паузы, в бессмысленное убивание времени перед чем-то более важным и существенным для нее, перед встречей с ним.
— Если хочешь, сейчас к нему поедем — в общежитие.
Я говорил вполне искренне… Если так, то поедем. Если это ей надо, то поедем. Троллейбусом «двойка» до самого конца, и пешком немного. Там еще не спят.
Она помолчала и сказала:
— Да нет, в другой раз.
Шли, болтая о чем-то неважном, необязательном. Такой разговор только разъединял. Зачем-то я ей рассказал о том, как нас исключали. Она слушала очень внимательно, чуть испуганно.
Теперь она вновь доверчиво шла за мной, мы успели посидеть на всех Чистопрудных скамейках, потом пошли в переулок Стопани, к Дому пионеров, где все у меня начиналось, вдоль диковинных машин у швейцарского посольства, вдоль хрустально светящихся нарядных его окон, сквозь сад Дома пионеров. Очутились в тупике, в котловане строящегося дома, через треснувший забор перелезли на Харитоньевский.
Устали до одурения. Хотелось еды и тепла. И тогда я предложил:
— Зайдем ко мне?
Она постояла в нерешительности, затем молча кивнула головой.
Комната моя в коммунальной квартире, в доме в Машковом переулке, была пуста, родители с ранней весны уехали в экспедицию. Да и вся квартира к этому часу должна была затихнуть, прижавшись по комнатам к толстым линзам, водянисто светящимся над маленькими экранами.
Я нащупал в кармане последнюю мятую десятку, ее в обрез хватало на бутылку дешевенького сухого и двести граммов колбасы в дежурном магазине на Кировской.
Оснастившись таким образом, я решительно повел ее за собой.
Вечерний торжественный подъезд с мраморными лестницами, старинный лифт фирмы «Карл Гоффман», нервный тычок ключа в гнездо замка, насыщенная и скрипучая тишина ночной квартиры, и вот наконец твоя дверь, ограждающая от всех и спасительная.
О чем-то неважном, несущественном говорили, завели проигрыватель, станцевали арабское танго, но, видно, у нее не было настроения для ночных танцев, и, вежливо, но твердо отстранив меня, она села на диван.
— Идти уже пора.
— Так ведь метро работает до двух часов… Я тебя провожу.
— Проводишь? Куда?
— Как куда? Туда, где ты живешь.
Она не ответила, усмехнулась.
— Дай закурить, — неожиданно сказала она.
Я достал сигареты, молча удивившись.
— Вот какая история, — тихо сказала она. Затянулась, закашлялась, сломала сигарету, роняя клочки горящего табака. — Я не поступила, я снова провалилась.
— Ну и что? В следующем году поступишь.
— Слушай, я потеряла уже три года на эти театральные дела. Я, наверное, бездарна, но никто мне не сказал правду. И вы тоже с Борькой только хвалили меня… Я оказалась дурой. Абсолютной дурой. У матери на турбазе отдыхал администратор театра. Мать вздумала меня ему показать. Что-то я там читала, изображала. Он похвалил. Обещал помочь, говорил, что связан с училищем. В Москве я с ним встретилась. Он быстро смекнул, что я помешана на этой идее. Он долго объяснял мне, что все можно устроить, что все оценки зависят от меня… Нет, не от моих способностей. От другого. Ты ведь понимаешь?
Мне не хотелось понимать, но я понимал.
— Провинциальная дурочка, одержимая… Должно быть, он решил, что я готова на все. Первый мой порыв был прогнать его, сказать ему, что он не за ту меня принял, высказать все, что я думаю о нем, о его так называемой «тактике приручения». Это он мне говорил, что не хочет форсировать событий, что влюблен в меня и постепенно меня приручит… Я с отвращением наблюдала это постепенное приручение. А с другой стороны, представь: снова бесславное возвращение, ожидающее лицо матери… Еще один потерянный год… Что было делать?