Шрифт:
Вязанкин стоит посредине палаты, на крашеные половицы летит пепел с его папиросы.
– Что ж ты делаешь, голова соломенная?! – хрипит Камушкин. – Пошёл сорить в гальюн!
Вова робко пятится к двери – мусор осеннего мира смирен и безропотен. К нему подходит глухонемой мальчик, клянча окурок, он трясёт у рта двумя пальцами, похожими на мускулистых жёлтых гусениц, и верещит:
– Дык-к, дык-к, ды-ык-к… уы…
– Журавли курлычут, – говорит Вязанкин. Лицо его светится, как матовая медуза.
Ночь. От голоса в душе бессонно и муторно.
– Старуха врёт. Она не может смириться, что Зотовы никогда не жили стаей. Она думает, что это от злобы друг к другу, а не оттого, что в каждом просто хватало сил выживать в одиночку. – Дед даже не был раздражён. – Анна врёт… В следующий раз она тебе скажет, что та война вообще была развязана лишь затем, чтобы один брат убил другого.
Решётка делит небо на прямоугольные ячейки. Ни в одной из них не видно птиц, только пухнет слепой белёсый туман. За окном – шелест. Транквилизатор дробит на части наследство памяти. Почему осень укрепляет стаи, а к одиночкам подсылает призраков?..
В животе растут и лопаются пузыри несваренного кефира. Скрипит койка: уих-х, уих-х… Латаный, лоснящийся у карманов халат охватывает мои плечи, лопатки, грудь. Я встаю, я иду освобождать желудок от того, что в нём клокочет. Навстречу плывут стены коридора, зашарканный, неясного цвета линолеум. На середине пути, после девятого шага, из столовой слышится клич к стаду: оно будет отрабатывать манную кашу и будущий обед – клеить коробочки для детского пластилина. Этому есть название – трудотерапия. Вязанкин клеит старательно, глухонемой пьёт крахмальный клейстер, я освободил себя от трудотерапии – в поднадзорке возможно и такое.
За стеклянной – небьющееся оргстекло – дверью туалета нет мест – шелестит мятая газета. Стены и пол коридора плывут под веки в обратном порядке.
– Ты – Зотов? – Голос дежурной медсестры звенит задорно.
– Я.
– Тебя Эсфирь Львовна вызывает, давай-ка…
Это – мэка. Силы снова уйдут на охрану одиночества уставшей души. Так устроены вещи, что их познание происходит через распад. Лягушку кромсают, из целого тела выделяют члены, кости, мышцы; дальше – до клеточных ядер и рибосом. Понятая вещь теряет единство тела и смысла – она рушится. Аристотель определил: мы тогда уверены в познании всякой вещи, когда узнаём её первые причины, первые начала и разлагаем её вплоть до элементов… Рациональное познание разрушительно.
На стенах ординаторской висят тусклые акварельные пейзажи – подарок былого пациента. Врачи верят, что пейзажи успокаивают, располагают к доверию.
– Садись, – приглашает Эсфирь Львовна. Она смотрит папку с моим делом, смотрит на мёртвую шелуху, облетевшую с живого человека: приёмное заключение, кривая психолога, какие-то справки…
Эсфирь Львовна отрывает глаза от папки.
– Ну что? Поговорим ещё раз? – Лицо стареющей еврейки обманчиво устало. – Расскажи о себе. Что с тобой стряслось?
Веки ленивы и тяжелы… Случается, душа теряет зрение, перестаёт видеть «до» и «после» и видит только ясную, вещественную форму «есть». Эта душа – пустыня…
– Напрасно молчишь. – Она смотрит в папку и снова на меня. – Ты учишься в университете, ты должен понимать, что для объяснения следствия нужно знать его причины. Ты молчишь о причинах, и я не знаю, как тебя лечить…
– Причины?
– Что? – Пауза. – Послушай, Миша, ты похож на волчонка, ты всё время один, ты ни с кем не заговариваешь первым – что у тебя в мыслях? – Пауза. – Мне нужно это знать для твоего же блага…
– Каша.
– Что? – Её глаза, как глаза большой рыбы, круглы и выпуклы, они проворачиваются в своём влажном гнезде и уже смотрят на дежурную медсестру. – Амитал натрия, – говорит её узкий стареющий рот.
Медсестра выходит.
– Я должна всё знать. – Эсфирь Львовна смотрит на свои овальные и гладкие, как маслины, ногти. – Ведь ты не Авва и не Вязанкин, ты мог бы объяснить сам…
Заказной автобус сильно трясся на дурной дороге. Внутри был я и чёрный гроб. Мимо неслись мокрые желтеющие березняки, тёмные от влаги стволы сосен, вскрытые плугами поля. В воздухе была рябь, и не чувствовалось приближение дома, или как ещё можно назвать то место, где человек родился, набрался сил и где, возможно, будет погребён после всех своих побегов и мытарств.
Сила жизни высыхает во мне… Кровь из аорты мира может омыть каждого, может воскресить и очистить, но русло её блуждает, она неуловима, она окатывает наудачу – поиск её делает человека старым.
– В твоём возрасте замкнуться, стать волком…
Снова появляется дежурная медсестра. Осветлённые кудряшки падают ей на глаза – болонка. В её руках – эмалированный подносик со спиртом, шприцем и носатой ампулой, она держит его легко, как ловкий официант держит блюдо. Поднос звякает о стекло стола, щёлкает клюв ампулы. Запах… Проспиртованная вата лижет сгиб локтя, нащупывает вену стальное жало…