Шрифт:
Герцог подумал грустно, что и денег на подкуп слуг для устройства подобного тайного свидания он не имеет...
И Андрей Иванович, будто заправски читая мысли, произнёс, что (уж кстати!) и денег-то нет!..
Андрей Иванович осторожно пытался заметить герцогу, что государь ведь ещё ничего не решил; не высказал никому своего решения; и никто ещё не знает, отдаст ли Пётр Алексеевич за герцога Голштинского одну из дочерей, и ежели — да, то которую... Но никаких этих осторожных объяснений-внушений герцог уже не воспринимал; ему решительно мнилось, что Анна — его невеста, и дело только за открытым объявлением... Правда, покамест он мог видеть обеих девочек лишь на торжественных приёмах и выходах. Говорить с ними было нельзя. Он краснел и ловил украдкой ясный нежный взгляд чёрных глаз...
Девочки-принцессы были — как в сказке немецкой, рождённой в горах Шварцвальда, в сказке о горных духах и таинственном короле-медведе, в сказке, рассказанной служанкой при свете вечерней свечи в самом первом его детстве... Одна девочка была черноволоса, другая — белокурая, младшая, она была для него смутна — что-то белокурое, хорошенькое, бойкое...
Если бы он знал о слезах Анны, горьких и внезапных девчоночьих всхлипываниях, когда она, в подушку наревевшись, решительно кинулась к Лизетке и уже готова была вцепиться ноготками... За что? Почему?.. Вот именно это она и спрашивала в отчаянии...
— За что, Лизета?! Почему?! Ведь ты... ведь ты говорила, что ты... Зачем?! Я его тебе не уступлю! — топнула ножкой в твёрдом башмачке...
Лизета с видом презрения кидала слова — грубые, простолюдные, и сколько знала, и все обидные такие... И Аннушка ощутила беззащитность свою и расплакалась беззащитно и открыто, прижав к личику ладошки розовые... И, плача, всё чувствовала презрение Лизетино... Но постепенно в это презрение будто робость и колебание прокрадывались... И вдруг Лизета обняла её крепко, обхватила крепкими своими жёсткими ручками и заплакала сама, шмыгая носиком...
— Ты, Аннушка, глупа! Я ведь всё — для тебя... А ты... Не поняла!.. Я — для тебя, чтобы показать ему, что ты не имеешь к нему равнодушия!.. Экая ты!.. Нет в тебе понятия...
— Но как ты смотрела на него! Какие взгляды кидала! Он... он мог подумать... что ты... влюблена!.. Он...
— А-а! — Лизета на краткое время не одолела в себе жёсткое это озорство. — Трусиха! Испугалась! Испугалась, что сероглазенький твой в меня влюбится!..
Аннушка пыталась вывернуться из жёстких цепких сестрицыных объятий...
— Пусти! Пусти же!.. Лизетка!.. — Рванулась... Лизета ощутила вдруг силу Анны, а прежде никакой силы не было... — Оставь меня! — Гордость и гнев — Анна вырвалась...
И сама внезапно ощутила слабость младшей сестры... изумилась и растерялась... Выбежала, не оглянувшись....
С полчаса спустя Лизета явилась в её комнаты. Почти покорная, почти грустная. Они с младенчества были вместе и плохо обе переносили разлуку и размолвки...
— Аннушка, прости меня!.. — На Лизету нашла её бесшабашность, когда она всякую гордость забывала, могла просить прощения, могла на колени пасть...
Анна всегда гордилась, одолевая (легко, впрочем) этот соблазн воспользоваться сестрицыным состоянием духа и покапризничать, поломаться.
— Ах, Лизета! Я ведаю, ты ничего дурного для меня не хотела, ты просто созорничала, но сколько горя ты мне причинила...
Лизета нахмурила брови — на миг проблеснуло сходство с отцом... Заговорила очень серьёзно, и было непонятно, и вправду она серьёзна или это какая-то особенная насмешка, дурачество, выраженное преувеличенной серьёзностью...
— Я, право, для тебя... — почти робко и даже и просительно... Аннушка верила и не верила, но более — верила, и уже совсем верила... И Лизета дальше говорила и повторяла, что желала лишь одного: чтобы герцог понял Аннино неравнодушие к нему... — И вот же тебе доказательство! — скользнула ручкой в каре — четырёхугольный скошенный вырез платья, в кружева — торчком, вскинула письмецо...
И снова — сидели рядышком, и были неразлучницы, и Аннушка отказывалась, труся, а Лизета уговаривала — ведь ничего дурного, недозволенного не писано... И Аннушка согласилась... На самом деле ей сделалось радостно, это мелкое движение на пути к нему давало радостное ощущение новизны, яркости и полноты жизни...
Когда государь живал в Петербурге, молодой герцог являлся во дворец и становился, бывало, среди сановников, среди лент и пудреных — локоны — париков и поклонов. Его не звали к государю для особой аудиенции. Он возвращался домой среди туманов, пустырей, дворцов и улиц, среди проложенных каналов. Но всё равно эта была Жизнь, каким-то образом захватывающая, всё мешалось — скука, холод, сквозняки, блеск, неудобства житья, и всё какая-то сказочность и приподнятость, будто ветром резким вздымало человека, подобно как вздымает власы на голове — назад, вверх... А он был честный, прямодушный мальчик, и был так воспитан, что знал: падать, упадать вниз, в беспредельный низ, в такой беспредельный, с такой выси безмерной — страшно...