Шрифт:
Прибавим, что она не была бы вполне женщиной, если бы ей не случалось по временам не сознавать вполне ясно, чего именно она хочет, а иногда и вовсе не понимать, что составляет предмет ее – при том всегда очень сильного – желания. По поводу некоего Ваньера, который служил у Вольтера секретарем, и которого она для чего-то пригласила к себе на службу, а потом не знала, что с ним делать, она писала своему souffre-douleur:
«Довольно извинений с вашей стороны… и с моей также за то, что я не знала в точности, – в этом случае, как и во многих других – ни того, чего я хотела, ни того, чего не хотела, и написала поэтому и о своем желании и о нежелании… Знаете, кроме той кафедры, которую вы мне советуете учредить, я открою еще другую: о „науке нерешительности“ – я в ней более сведуща, нежели то можно было бы думать».
Естественно, при таком складе ума императрице было трудно придавать управлению делами своего государства неизменно строгий и точно определенный характер. И действительно, на это Екатерина не была способна, и не в этом заключается ее историческое значение. Если же роль, сыгранная ею в истории России, была все-таки громадна, то лишь благодаря тому – Екатерина сама это сознавала, – что ей пришлось иметь дело с молодым народом, едва начинавшим свою жизнь и вступавшим еще только в первый ее период: завоевательный. Народом в этой стадии его развития незачем руководить, да в большинстве случаев он даже и неспособен поддаться постороннему влиянию. Он – «свободная сила», которая движется собственным импульсом и, повинуясь ему, не рискует ошибиться. Единственное несчастье, которое может с ним случиться, это – что он заснет, не успев проявить себя. Поэтому было бы бесполезно и даже напрасно вести такой народ за собой и указывать ему путь, который он и сам хорошо знал. Достаточно было по временам встряхивать и возбуждать его энергию. А это Екатерина умела делать в совершенстве. Она была стимулом и двигателем необычайной силы.
Она выдерживает в этом отношении сравнение с самыми выдающимися мужскими характерами истории. Ее дух находится в непрерывном напряжении, в постоянном подъеме сил и не поддается никаким испытаниям. В июле 1765 года она больна и не встает с постели. В городе носятся слухи, что она беременна и хочет произвести выкидыш. Между тем она назначила к концу месяца большие маневры – «лагерный сбор», как тогда говорили, – и объявила, что будет присутствовать на них. И, несмотря на болезнь, она действительно на них присутствовала. В последний день, во время «сражения», она в течение пяти часов не сходила с коня, управляя маневрами и рассылая через своего генерал-адъютанта приказания маршалу Бутурлину и генералу князю Голицыну, командовавшим двумя флангами армии. Ее генерал-адъютант, в блестящей золотой кирасе, усыпанной драгоценными камнями, был – как читатель догадался, вероятно, – Григорий Орлов. Несколько месяцев спустя, когда в Петербурге начались беспорядки, Екатерина немедленно приехала туда ночью из Царского Села с Орловым, Пассеком и другими верными друзьями и верхом на коне проехала по улицам столицы, чтобы убедиться, что ее приказания исполнены и приняты все необходимые меры предосторожности. В это время она все еще не вполне оправилась от своей более или менее таинственной болезни и по-прежнему ничего не могла есть, но находила нужным казаться другим здоровой и веселой. По ее желанию, празднества чередовались одно за другим. В Царское Село был выписан даже французский театр.
Она не знала вообще, что такое упадок телесных или нравственных сил, усталость или уныние. Сила сопротивлении росла в ней соразмерно с трудностью борьбы, которую ей предстояло выдержать. В 1791 г., когда политический горизонт стал угрожающим, и Екатерине приходилось бороться и со Швецией и с Турцией, а с Англией с минуты на минуту мог произойти разрыв, – она не потеряла или делала вид, что не теряет, ясности духа и оставалась, как и всегда, веселой и общительной. Она смеялась, шутила и советовала всем отучаться скорее от английских ликеров и привыкать к русским национальным напиткам.
И сколько в ней было увлечения, сколько чисто юношеского пыла, какая молодая и свежая бодрость духа!
«Смело! Вперед! – вот изречение, которым я руководилась одинаково и в хорошие, и в дурные годы, и теперь, когда мне уже больше сорока лет, что значит для меня настоящее зло в сравнении с тем, которое мне пришлось пережить?»
Так она говорила обыкновенно. Сила воли была в ней настолько велика, что она легко управляла внешними проявлениями своих чувств и могла даже вовсе подавить их в себе, когда они ей мешали, хотя бы они и были очень сильны, потому что от природы она далеко не была равнодушной, вялой или невпечатлительной. Хладнокровие, например, было вовсе не в ее характере. В мае 1790 года, в ожидании морского сражения со шведами, она целые ночи проводила без сна, измучила всех вокруг себя, захворала рожей, которую приписывала силе пережитого волнения, и довела наконец всех до слез, в том числе и своего первого министра Безбородку. Но как только она узнала о результатах битвы, к ней вернулось обычное спокойствие, веселость и оживление, как ни были печальны известия. Она часто переживала такую горячку ожидания, от которой заболевала «альтерацией», как она говорила, или «коликой».
Раз ее фактотум Храповицкий застал ее лежащей на кушетке; она жаловалась на боли в области сердца. – «Я сказал: это от погоды», – рассказывает Храповицкий. – «Нет, от Очакова, который вчера или сегодня берут, j’ai souvent de tels pressentiments (у меня часто бывают такие предчувствия)», ответила Екатерина. Впрочем, эти предчувствия часто и обманывали ее, как в настоящем случае: Очаков был взят приступом лишь два месяца спустя. Узнав о смерти Людовика XVI, Екатерина была так потрясена, что слегла в постель. Правда, на этот раз она и не старалась ни совладать со своим волнением, ни скрыть его; она испытывала его не только в силу политической солидарности, но была вообще очень отзывчива на человеческое горе. Это была не «сентиментальность», а искреннее сочувствие и жалость к людям.
«Я забывала пить, есть и спать, – писала она про смерть своей невестки в 1776 году, – и не знаю, чем поддерживались мои силы. Были минуты, когда мне казалось, что сердце разорвется от страданий, которые мне приходилось видеть».
Это не мешало ей, впрочем, присоединить к своему письму, вообще длинному, массу подробностей о текущих делах, даже свои обычные, несколько тяжеловесные шутки, которыми она любила оживлять переписку с друзьями, затем расспросы о «больной кишке» «souffre-douleur» (Гримма), рассказы о проделках ее собачек и т. д. Отдавшись на время волнению, она, очевидно, потом опять овладела собой, и сама объясняет почему:
«В пятницу я окаменела… Я, которая плачу всегда так легко, теперь присутствовала при смерти, не пролив ни слезы. Я говорила себе: если ты заплачешь (si tu pleureras) (sic), другие зарыдают; если ты зарыдаешь, другие упадут в обморок; все потеряют голову, и начнется полный переполох».
Она сама никогда не теряла головы и, как утверждает в одном из писем, никогда не падала в обморок. Она всегда была готова принести себя и свое волнение в жертву, чтобы своим мужеством подать пример другим. В августе 1790 года она высказывала серьезное намерение сопровождать в Финляндию резерв русской армии.