Шрифт:
Но то, что произошло, казалось нам обоим таким важным, таким особенным, что для меня вся жизнь разделилась на две половины: до этого вечера и после. Надо ли говорить, что я простил ей равнодушие к моему делу, ее неспособность к активной работе – все, все. И притом – надо ли говорить об этом – я был счастлив. Я пел в моей мастерской, мне казалось, что я не хожу, а плыву над землей.
На другой день после работы я, конечно, поспешил к ней.
Двадцать седьмая глава
Несчастье
Обстоятельства помешали мне выполнить мое намерение. Выйдя из дому, я встретился у ворот – с кем бы вы думали – с Витманом.
Он по-прежнему носил монокль и по-прежнему безбожно картавил, Я был в таком настроении, что обрадовался даже Витману.
– У меня к вам очень важное дело, – сказал он без лишних предисловий и предложил проехаться за город. Я пытался было отказаться, но он настаивал. Пришлось согласиться.
Мы ужинали в отдельном кабинете вновь выстроенного на Поклонной горе ресторана, и Витман очень заботился о том, чтобы я больше пил шампанского. Эта заботливость показалась мне странной, и я нарочно воздерживался, зная по опыту, что с этим человеком надо держать ухо востро.
После ужина мы приступили к деловому разговору.
– До нас дошли сведения о волнении среди буржуазии, – начал он.
Я насторожился. Если бы я был пьян – при этих словах хмель вылетел бы из моей головы.
– В чем дело, мы в точности не знаем, но на некоторых заводах они начинают слишком много разговаривать, и даже была одна попытка устроить забастовку. Вы понимаете, что это недопустимо. Ведь все завоевания революции могут пойти насмарку…
Я сделал вид, что в первый раз слышу о волнениях, тем более что на «Новом Айвазе» никаких выступлений не было.
– Неужели? – спросил я. – Чего же хотят эти кровопийцы?
– Я не знаю, чего они хотят, – пробурчал Витман, вероятно, он полагал, что я выдам себя, и был недоволен моим слишком правоверным ответом, – но дело угрожает стать серьезным и потребует напряжения всего аппарата.
Потом он начал говорить о преимуществах положения в высшем обществе, расспрашивал, как я живу, вспомнил даже о Мэри.
– Она очень хорошая девушка, – сказал он, – и ей можно выхлопотать прощение. Государство великодушно и умеет прощать даже своих врагов, если они раскаются.
Он хотел сказать, что государство способно пойти на уступки. Нет! Я знаю цену уступкам.
Но он подошел к делу с неожиданной для меня стороны:
– Не согласились бы вы, – неуверенно начал он, – я знаю, что вы пользуетесь некоторой популярностью. Не согласились бы вы…
Сущность его предложения была до того возмутительна, что я не привожу даже его подлинных выражений.
– Неужели вы хотите, чтобы я стал провокатором? – закричал я.
– Провокатором? – удивился он. – Я предлагаю вам должность корреспондента.
Конечно, я наотрез отказался. Как отнесся к этому Витман, не знаю. Он тотчас же перевел разговор на другую тему, но все-таки успел сообщить, что именно он является организатором целой сети корреспондентов, называющихся буркорами, – они должны осведомлять правительство о состоянии умов буржуазии и мещан. Конечно, это была очень важная новость, так как до сих пор корреспонденты следили только за действиями членов высшего класса.
Воспользуюсь случаем, чтобы объяснить одну особенность государственного аппарата, отлаженностью которого хвастал Витман в первое время нашего знакомства. Аппарат действительно был отлажен великолепно, но это был хороший механизм – и только. Отличительная особенность каждого механизма – действовать в одном направлении – была свойственна и этому аппарату. Он с невероятным успехом мог следить за чистотой идеологии высшего класса, он мог вести борьбу с примазавшимися, мог даже препятствовать проявлению свободного мышления, но средний и тем более низший класс были вне сферы действия этого аппарата. Для пресечения преступлений достаточно было милиции и гепеу; проявлений политической активности низших классов не замечалось в течение тридцати лет, и мало-помалу классы эти ускользнули из-под бдительного надзора. Надо было наверстать потерянное, надо было всякими правдами и неправдами привлечь провокаторов из враждебного лагеря. Я оценил по достоинству государственный ум правителей и кое-что намотал себе на ус.
Расстался я с Витманом дружески и даже обещал изредка заходить к нему. По-видимому, запрещение знаться с липами низших классов было временно отменено.
Я чувствовал, что золотое время движения проходит. Следовало сейчас же выступить решительно и открыто, или в дальнейшем работа столкнется с непреодолимыми трудностями… Но подготовка! Как можно выступать сегодня – ведь это верный провал.
Вернулся домой я очень поздно и к Мэри не пошел, отложив визит до завтра. Утром, выходя на работу, я увидел в окне магазина книжку стихов моего друга-поэта и намеревался весь вечер провести вместе с Мэри за чтением этой изумительной книги.
После работы я, не заходя домой, поспешил к Мэри. День был пасмурный, дорога грязная – это несколько понизило мое настроение. Но все-таки то, что я узнал, как громом поразило меня.
– Он умер! – закричала она, увидев меня. Я в изумлении остановился. Мэри плакала, ломая руки.
– Он умер! Он умер! – кричала она.
– Кто умер?
Она не могла ответить и только бросила мне такую же книгу, какая была в моих руках. Я понял все.
– Когда? Как? – спрашивал я.
Из слов взволнованной девушки я узнал, что вчера вечером поэт получил книгу, читал ее, запершись в своей комнате, потом долго ходил взад и вперед, а наутро его нашли повесившимся. Ни записок, ни писем он не оставил.