Шрифт:
Пока меня можно назвать только Пустым Местом, – с обидой думаю я и считаю минуты до момента, когда мелюзга отлипнет-таки от Старшей и отправится по своим делам. Почему с ними нет воспитателя, уже не спрашиваю, опасаясь получить едкое замечание не от одной только Старшей, а от всей этой компании.
Дети все не уходят, но я скриплю зубами и продолжаю ждать. Зачем, спрашивается? Сам не знаю! Вроде, мог бы дойти до корпуса и там обустроиться, но ноги будто приросли к плитке. Есть у меня такая мерзкая привычка: попадая в новое место, если нахожу человека, с которым хоть мельком знаком, первое время хожу за ним, как приклеенный. Злость берет от такого ребячества, а сделать с этим ничего не получается.
Стая мальков-прилипал вдруг срывается с места и рассеивается, как дым, ураганом набросившись на детскую площадку. Площадка оживает, впитывая восторженные вскрики, смех и дух игры – и вот уже не кажется такой обветшалой. Удивительные метаморфозы!
– Ты еще здесь? – спрашивает Старшая, оборачиваясь ко мне. Голос у нее снова хриплый и суровый, а глаза разочарованные.
– Мы договорились вместе идти, – отвечаю я. – А я слов на ветер не бросаю. Выполняю то, что обещал.
Старшая скептически кривит лицо и хихикает.
– Вообще-то, ты ничего мне не обещал.
– А я себе пообещал, – хмурюсь я. – А если пообещал, надо исполнять. Такой язык тебе, кажется, должен быть понятен. – Бросаю Старшей ее же фразу, вкладывая в нее целый комок колючек. Интересно, она хоть помнит, что говорила мне такое?
Видимо, помнит, потому что лицо ее на миг становится растерянным.
– Ну, раз так, идем выполнять твое обещание и заканчивать мою задачу, – говорит она и впервые за эту короткую, но очень красочную встречу улыбается мне.
Глава 3. Истинное дитя этого места
Старшая любила долгие прогулки. От них приятно гудели ноги, а сладостные минуты раздумий щемили тягучей тоской сердце. Она любила осень и любила, когда сыро – в сырую погоду, если как следует нагуляться, становится по-особенному тепло, будто от тела вот-вот пойдет пар на прохладном воздухе. Старшая любила забирать волосы в хвост, потому что длинные они ей мешали, но совсем не хотела делать короткую стрижку. Любила старую поношенную свободную одежду и удобные кеды, в которых можно долго гулять. Ей нравился шелест листьев, а из птичьих голосов ее сильнее всего завораживало воронье карканье, отбивающее свой едва-уловимый языческий ритм. Она любила выслеживать в перелесках следы животных и идти по ним до самого забора, окружающего интернат, или до болота, далеко за Казармой. Интернат она тоже любила – его уютное запустенье, пыль по углам, трещины в потолке и лабиринты старых лестниц; его неприметное, ничем не выдающееся название, ленивых комендантов и скрипучие кровати; несмазанные петли дверей и ржавчину на заборах, треснувший кафель столовой и столы с зазубринами; надписи на стенах туалета и стоны крыш на сильном ветру; накрахмаленные одеяла с синими метками и сбивающиеся в блинчики, кашляющие перьями подушки; сонливый туман по утрам и таинственные вечерние сумерки.
Старшая любила собирать по территории найденные окурки и тихо ворчать во время этого занятия. Любила приходить к корпусу малышей и ловить их в объятья, когда те бежали к ней с площадки. Ее вдохновляла ответственность и не пугали связанные с ней дела. К ней липли чужие просьбы и опасения, зато не липли клички. Только малышам удалось дать ей имя, с которым она сумела вступить в симбиоз. Возможно, это и не лучшая кличка в интернате, но она единственная наиболее полно отражала все то, чем была Старшая.
Она любила уединение. Часто выбираясь за большой ученический корпус, Старшая подолгу сидела одна на старом замшелом бревнышке, с упоением отдаваясь тонкой струящейся грусти, вспоминая поэмы Эдгара По и позволяя себе под них поплакать. Старшей нравилось рисовать палочками на траве языческие символы, значений которых она не знала, и нравилось представлять себя сильной, способной справиться с любой напастью, хотя это было и не так. Она любила смотреться в зеркало и тренировать строгий взгляд. Ей нравилось, что многие здешние обитатели побаиваются ее куда сильнее, чем учителей и воспитателей. Она гордилась тем, что ни разу не попадала в Казарму, и гордилась своим глубоким пониманием этого места. Тех, кто мог бы разделить с нею это знание, уже здесь не было, а Старшая – оставалась и чувствовала себя незаменимой частью интерната и его жизни.
Она любила кухонные запахи, доносящиеся из столовой по утрам – особенно запах рыбных палочек и картофельного пюре. А по вечерам она сходила с ума от нетерпения, чувствуя, как все из той же столовой пахнет свежими булочками. Ей нравилось тайком пробираться за прилавки, с бешено колотящимся сердцем утаскивать еще горячую булочку с подноса и съедать ее за корпусом под осуждающий шелест ветра. Почему-то ворованная всегда была вкуснее. Эта булочка – едва ли не единственное, что Старшая позволяла себе из слабостей. Ко всем другим своим слабостям она была беспощадна.
Ее никогда не отправляли в Казарму – Старшая сама гоняла себя до седьмого пота, вставая с рассветом и оббегая огромную территорию интерната по периметру, тренируясь, пока не откроется второе дыхание. Она понимала правила и принимала их – истинное дитя этого места.
А еще Старшая помогала другим.
Ей часто бывало одиноко среди этих других: она не разделяла коллективных страхов и редко участвовала в тайных ночных сборах. А даже когда участвовала, не чувствовала себя с остальными единым целым. В своих развлечениях Старшая всегда была предоставлена сама себе, и иногда она плакала от этого чуть дольше. Очень редко. Когда не считала слезы слабостью, а находила им уважительную причину, которой никогда не служила усталость.