Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Проза
  3. Книга "Блистающий облака"
Блистающий облака
Читать

Блистающий облака

Паустовский Константин Георгиевич

Проза

:

классическая проза

.
Аннотация

Паустовский Константин

Блистающий облака

Константин Паустовский

БЛИСТАЮЩИЕ ОБЛАКА

Блистающие, или светящиеся, облака

наблюдаются очень редко. Их часто принимают

за ненормально яркие зори. Они слагаются из

мельчайших частиц вулканической пыли,

носящейся в воздухе после сильных

катострофических извержений.

Учебник метерологии

ИСТОРИИ, РАСКАЗАННЫЕ НОЧЬЮ

– Вставайте!
– Капитан потряс Батурина за плечо.
– Скоро Пушкино! Поезд гремел среди леса. Пар шипел в кустах, как мыльная пена. Стояла ледяная и горькая осень. По ночам ветер шумно тряс над дощатыми крышами гроздьями стеклянных звёзд. Огородные грядки были посыпаны крупной солью мороза. Пахло гарью и старым вином. А в полдень над горизонтом розовым мрамором блистали облака. Капитан скрутил чудовищную папиросу из рыжего табака, пристально посмотрел на работницу в красном платочке, дремавшую в углу, и спросил её деревянным голосом: - Вы рожали?
– Как?
– Детей, говорю, рожали?
– Рожала.
– С болью?
– Да, с болью.
– Напрасно. Батурин от изумления проснулся, даже привскочил. Свеча отчаянно мигала, умирая в жестяном фонаре. За окном мчались назад, ревя гудками, лязгая десятками колёс, обезумевшая ночь, ветер, кусты и леса. Мосты звенели коротко и страшно. Путевые будки налетали с глухим гулом и проносились затихая к Москве.
– Вот это шпарит!
– Капитан расставил покрепче ноги.
– А с болью бы рожали, выходит, зря. От дикости. В Австралии так не рожают.
– Я знаю, что яйца пекут по-караимски, - пробормотал насмешливо Берг, но чтобы рожали по-австралийски - что-то не слышал.
– Вы многого не слышали, к сожалению. За эту тему с вас рубль.
– Ну рубль, - вяло согласился Берг.
– Рассказывайте! Капитан был неистощим. Рассказы сыпались из него, как пшено из лопнувшего мешка. Сначала Берг записывал их, потом бросил, изнемогая от их обилия, не в силах угнаться за весёлым капитанским напором.
– Очень просто. Женщине впрыскивают в кровь особый состав и, она рожает во сне. Поняли? Мышцы сокращаются, ребёнок выскакивает, всё идёт гладко. Ни один мускул не сдаёт. Этот способ практикуется только в Австралии, и то только в виде опыта - в тюрьмах над арестантками. Узнал я об этом в Брисбенской тюрьме. Меня засадили за забастовку моряков, - мы пустили на дно в Брисбене корыто со штрейкбрехерским грузом. В тюрьме я им показал! Надзиратель принёс ведро кипятку, чтобы я вымыл пол в камере. Я спрашиваю: - Будьте добры, скажите, что написано над воротами тюрьмы? Он удивился.
– Брисбенская тюрьма его величества короля Англии.
– Так пускай король сам моет полы в своей тюрьме, я ему не обязан. За это меня загнали в карцер. Я схватил дубовую табуретку и с восьми вечера до часу ночи лупил в дверь изо всех сил. А парень я, видите здоровый. Тюрьмы там гулкие, с чугунными лестницами, - чувствуете, что поднялось. Тарарам, гром, крики. Но терпеливые, черти. Мочали. Только в час, когда я сделал передышку, пришёл начальник тюрьмы.
– Как дела?
– спросил он ласково.
– Благодарю вас, сэр.
– Вы намерены ещё продолжать?
– Вот отдохну малость и начну снова. Он пожал плечами и ушёл. Я колотил с двух часов ночи до десяти утра. В десять утра меня вернули в мою камеру, - пол был начисто вымыт.
– Это не арестант, а дьявол, - говорили сторожа.
– Из-за его джаз-банда арестантка номер восемнадцать родила на месяц раньше срока.
– Ребёнок жив?
– спросил я.
– Жив. Я написал ей поздравление на клочке конверта и передал в лазарет. "Простите, миледи, - писал я, - что из-за меня вам пришлось поторопиться." Она была дочь мелкого фермера и сидела за убийство мужа. Тогда вот я и узнал об этом способе, - она родила во сне здоровую девочку. Я видел её в саду при лазарете. Меня тоже потащили в лазарет: я симулировал падучую. Я испортил им много крови.
– Вот!
– Капитан вытащил из кармана синюю толстенькую книжку.
– Вот описаниие этого способа. Книга издана в Сиднее. Я перевожу её на русский, Семашко издаст, и я заработаю на этом деле не меньше ста "червей". Капитан начал развивать изумительные перспективы, - новый способ рожать приведёт к неслыханному изобилию, женщины будут рожать каждый год, республика завоюет весь мир.
– Матери поставят вам памятник на вашей родине в Мариуполе, - сказал Берг.
– Вашим именем будут называть детей. Вы будете богом женского плодородия, и бронзовые пелёнки - Берг вдохновился, - бронзовые пелёнки будут обвивать пьедестал вашего памятника лавровым венком. В вашу честь Прокофьев напишет марш грудных детей, - торжественный марш под аккомпанимент сосок. Рыбий жир, чудесный рыбий жир будет переименован в жир капитана Кравченко. Работница засмеялась. В черноте блеснули туманные огни джутовой фабрики. Проревел гудок.
– Ну, выметайтесь, - предложил капитан.
– Приехали. Дача стояла на краю леса, на отлёте. Капитан каждый раз, когда подходил к ней, останавливался и спрашивал: - Чувствуете воздух? Пахло колодезной водой и глухой осенью. Батурин растирал между пальцев жёлтые листья, и от пальцев шёл запах горечи. Свежесть ветра, дождя и похолодевщих рек пропитывала опадающую, почти невесомую листву. Осень умирала. Смерть её была похожа на чуткий сон, - зима изредка уже порошила по золотым деревьями мокрой траве реденьким и осторожным снегом. Осенняя свежесть продувала всю дачу, особенно капитанскую комнату, похожую на ящик от сигар. Капитан любил плакаты параходных компаний ( Рояль - Мейль - Канада, Мессажери Маритим, Совторгфлота, Ллойд Триестино и многих других ) и заклеил им дощатые стены. Плакаты гипнотизировали белок. Распушив хвосты, они сидели на берёзе против капитанского окна и, вытаращив булавочные глаза, цепенели перед чёрными тушами кораблей и белыми маяками на канареечных берегах. Крапал дождь, и виденье экзотических стран застилало беличьи глазки синей плёнкой слёз и восторга. По вечерам капитан возился над бесшумным примусом своей конструкции. Всё у него было необыкновенное - и примус, и механический пробочник, отламывавший горлышки бутылок, и самодельный радиоприёмник из коробки от папирос, и груды очень толстых книг, казавшихся старинными. Выбор книг говорил об устойчивых склонностях их громоздкого и простоватого хозяина, там были лоции, мореходная астрономия, "Азбука коммунизма", Джек Лондон по-английски, много географических карт и Библия ( убеждённый безбожник, он читал Библию исключительно с целью уличить во лжи поповскую клику). На книгах спала австралийская кошка Миссури с зелёными глазами. Он привёз её из Австралии как "подарок друзей". Миссури была худа и деликатна, не в пример вороватым и ленивым российским кошкам. На стенах висело штук пять часов - капитан был любитель точных механизмов: барометров, секундомеров, хронометров и пишущих машинок. В отсуствие хозяина часы наполняли пустую дачу живым, очень тонким стуком, и сумрак сосновых комнат казался теплее и уютнее. История капитанских плаваний, сиденья по тюрьмам и религиозных диспутов с патерами была так сложна, что даже он сам не мог привести её в порядок. Перед приездом в Москву капитан был начальником Мариупольского порта. Там он с обычной прямолинейностью вывел кого-то на чистую воду, установил суровые корабельные порядки, перегнул палку и был устранён за недостаток дипломатического такта. С тех пор он отказывался от сухопутных постов и ожидал назначения на параход. Он знал, что капитанов в Союзе в двадцать раз больше, чем параходов, и потому не торопился, - только раз в неделю он ходил справляться в управление морского транспорта. В остальное время он писал статьи о своём прошлом ( Батурин пристраивал их в морской газете ), чинил точные механизмы и переводил книгу о безболезненных родах. В этот вечер все трое - Берг, капитан и Батурин - собрались в капитанской комнате: капитан пропивал гонорар за статью об углублении Мариупольского порта. В статью он ухитрился ввернуть анекдот о дельфине-лоцмане. Этот дельфин вводил параходы в порт Глазго и получал от портового начальства ежедневный паёк - полпуда свежей рыбы.
– Как же он вводил?
– заинтересовались в редакции.
– Плыл перед носом, - лаконически ответил капитан. На бесшумном примусе сварили наловленных накануне Батуриным раков. Весь день раки дрались в ведре, злобно щёлкали клешнями и хлопали хвостами. Миссури стояла на книгах, глаза её метали зелёные брызги, она шепела, и хвост её, похожий на круглую щётку, странно дрожал. Сейчас раки лежали успокоенные - оранжевые и пурпурные, чуть подёрнутые старой бронзой - на синем блюде. Водка была прозрачна, как лёд, рюмки потели, и звон их соперничал со звоном точнейших часов, спешивших к далёкому утру. Ледяная ночь шумела листвой по крыше. Было слышно, как за две версты неслись поезда, изрыгая ржавое пламя. Звёзды падали за стёклами окон, гонимые ветром. Уют наливался теплом, - из медного чайника со свистом вылетал пар. Миссури ходила около стульев и нежно мяукала, вся в ярком круге лампы-молнии, боясь ступить в тень под столом. Батурин, выпив, любил говорить печально и значительно.
– Слышно, как уходит время, - сказал он закуривая. Табачный дым обтекал сверкающее ламповое стекло, и он долго следил за ним.
– Вот это тишина! Берг тишины боялся. Боялся мёртвых ночей и одиночества. Он был молчалив, спокоен. "Тихий еврейский мальчик" - думал о нём Батурин. У Берга часто болело сердце. По ночам оно мотором гудело между рёбер, и Берг затихал, не засыпая, прислушивался к предсмертной обморочной тоске. Из упрямства, из мысли, что писатель должен пройти через всё он заставлял себя спать в полуразрушенном мезонине на сене. Ветер насвистывал в щели и ворошил сено, шагал по гулкой железной крыше, тупо стучал еловыми лапами в оконную раму. Но Берг терпел. Утром этого дня он, как всегда, вставал рано и пошёл на Серебрянку купаться. В иссиня-чёрной воде струились по дну, как волосы, мёртвые травы. Едкая роса капала с осин. Над ельником в тумане, как бы в дыму пожара, выползало косматое клюквенное солнце. Берг быстро разделся, погладил голубоватую вялую кожу. Солнечное тепло не могло пробить мощную толщу сырости. Ледяной ветерок подымался от насквозь промокшей земли. Берг бросился в воду, вскрикнул и тотчас же выскочил. Он быстро и плохо вытерся и оделся. Сырые ноги зябли в рваных ботинках. В теле не было обычной бодрой теплоты, и быстрая боль внезапно дёрнула сердце. Берг согнулся и застонал. Если бы можно было пожаловаться - стало бы легче, но жаловаться некому и нельзя. Кулак, стиснувший сердце, разжимался медленно: сперва Берг мог вздохнуть в четверть дыхания, потом в полдыхания, потом он осторожно выпрямился, вздохнул всей грудью и, боясь споткнуться о корни, пошёл к даче. "Надо кончать повесть, - подумал он.
– Как бы не сковырнуться раньше времени". Писал он на подоконнике, сидя боком на продавленном плетёном стуле. Цепной пёс Цезарь, завидя Берга в окне, долго и обиженно лаял, а Берг смотрел на него и грыз карандаш.
– Берг работает, - говорил, просыпаясь, капитан и стучал в стенку Батурину.
– Вставайте. Семь часов. Цезарь завыл. Никогда Берг не писал так легко, как в этой комнате, засыпанной листвой и сеном, под лай мохнатого пса. Солнце подымалось над Серебрянкой, небо накрывало леса хрустальным колпаком, тишина рождалась в перелесках. Только сердце в такт бегу карандаша билось легко и быстро. Сейчас Берг вспомнил об этом и улыбнулся.
– Вы чего?
– сказал капитан и вдруг спросил: - Вы женщин любили? Берг смешался и покраснел.
– Два раза...
– Ну?
– Что - ну?
– Рассказывайте. Ваша очередь. Берг помедлил, повертел пустую рюмку. Неожиданно он понял, что вот сейчас расскажет самое главное, о чём даже думать позволял себе редко и неохотно. Он взглянул на Батурина - поймёт ли? Батурин был печален, лицо его покрылось нервной бледностью, в углах губ лежала горечь. Он внимательно посмотрел на Берга, усмехнулся.
– Ну, что же? Берг вспыхнул.
– Ладно, вам же хуже, - невнятно сказал он.
– Да, конечно любил. Двух. Одна была женщина из книги - Настенька из "Идиота". Из-за неё я первый раз в жизни украл у отца два рубля на театр. К нам приехала труппа из Киева. Они ставили " Идиота". Настеньку играла Полевицкая. Я проплакал на галёрке спектакль, потом спрятался в уборной, чтобы не уходить из театра, из уборной перебрался под лестницу. " Идиот" шёл два дня подряд. Я просидел всю ночь и весь следующий день, - меня никто не заметил. На репетиции я слышал её голос: потом капельдинер нашёл меня и хотел вышвырнуть. Он обозвал меня "пархатым жидёнком", я дал ему последний рубль, чтобы он не выгонял меня. Смешно. Так я начал страдать из-за женщины и из-за литературы. Капельдинер толкнул меня в шею: сиди за вешалкой, байстрюк! Я просидел до спектакля и дрожал от страха, что меня накроет другой капельдинер, выгонит, и я больше не увижу Настеньку. После спектакля я пошёл к бабушке Мане, - домой я идти боялся. Я стонал при мысли, что в жизни никакой Настеньки нет и не было. Зачем так выдумывать, - я никак не мог понять! Зачем так мучить людей! Берг задумался. Миссури вскочила к нему на колени, запела и начала тереться, закрывая от наслаждения глаза и прижимая ухо.
– В антракте выпьем, - предложил капитан. Тонко посыпался звон рюмок. За стенами начался дождь, он рассеянно постукивал по желобу.
– Я пошёл к бабушке Мане, занял три рубля и бежал в Одессу. Отец запорол бы меня. В Одессе меня подобрал поэт Бялик. У него была своя типография. Я работал у него мальчиком. Вот вам одна история. Он помолчал.
– Первая была ненастоящая женщина. Конечно, лучше ограничиться только ею. Вторая была настоящая, русская девушка, дочь профессора. Это было под Петербургом, на даче, на Неве. Я ходил за ней, как тень, как собачонка. Она говорила мне: "Милый вы, милый Берг, куда вы годитесь!" Я жалко улыбался в ответ, старался быть незаметнее. Я забыл сказать, что я гостил у профессора, отца девушки. По ночам было светло, - я читал Пушкина, не зажигая лампы. Горы зелени тяжело висели над водой, вода была чёрная и чистая - такой воды я нигде не видел. Как-то мы катались на лодке, я грёб. Она откинула со лба мои волосы, пригладила и сказала: - Устал, мальчик мой милый? Мы тихо пристали, вышли. Белые ночи раздражают, путают людей, я тогда как-то забыл об этом. Проходили мимо купальни. На лодке сидел рыбалов, я видел красный уголёк его папиросы. Она вдруг сказала: - Я пойду выкупаюсь, Берг. Подождите меня здесь.
– Я тоже буду купаться.
– Вы?
– она искренно удивилась.
– Вам ночью нельзя.
– Почему?
– Глупый вы мальчик. Да потому, что вы - цыплёнок, еврей!
– Ладно, - ответил я, и у меня похолодело всё - мозги, руки, даже живот.
– Ладно, идите, купайтесь. Она ушла в купальню. Я быстро разделся и бросился в воду. От обиды я глотал слёзы вместе с невской водой., быстро ослаб, меня понесло к середине реки.Я закричал, - мне показалось, что не река несёт меня, а море, вспухшее море, и я не вижу берегов. " Всё равно, - подумал я. Пусть!" Очнулся я на бонах спасательной станции. Меня растирал матрос. Над кущами садов уже розовела заря. Она стояла на коленях рядом с матросом, в купальном костюме, бледная, чёрные волосы припали к её щекам.
– Берг, я же вам говорила!
– крикнула она, когда я открыл глаза.
– Вот видите, Берг! Я сел. Матрос принёс мне платье. Она побежала одеваться в купальню. Матрос сказал мне: - С вашей комплекцией вы плавать опасайтесь. Грудь у вас узковата. Я поблагодарил его, оделся и пошёл пешком к Петербургу. Я слышал, как она звала меня: - Берг, Берг, куда вы? Берг, сумашедший! Она бежала за мной. Я остановился.
– Что с вами, Берг, милый?
– спросила она с большой, настоящей тревогой.
– Куда вы?
– Оставьте меня, - ответил я глухо.
– Я вас ненавижу! Я отвернулся и пошёл через сады к мостам. Она молчала. Я не оглядывался. Вот вам второй случай.
– Вы ненавидете её и теперь?
– спросил Батурин.
– Да, ненавижу. Батурин усмехнулся. Берг взял папиросу, руки у него задрожали, и он неловко положил её обратно. Батурин вспомнил, как Берг закаляет себя, его купания на рассветах, его обдуманное упорство, и вслух подумал: - Да, это хорошо. Это правильный вывод. Капитан определил просто: - Антисемитка! Дождь звенел в желобе. Казалось, он звенит годы, столетья, так равномерен был этот привычный ночной звук. Оцепенье дождя и мурлыкание Миссури внезапно были нарушены ударом ветра. Он хлестнул по стене гибкими ветками берёз, швырнул ворох листьев, капли торопливо застучали в стёкла, и в лесу раскатился выстрел из дробовика. Залаял Цезарь. В печной трубе заворочалось мохнатое существо, которым пугают детей, и тяжело вздохнуло. Капитан прикрутил лампу.
– Кто-то мотается около дома, - сказал он, всматриваясь в окно. Цезарь гремел цепью и хрипел от бешенства. Невидимые шаги трудно чавкали по грязи, потом в окно громко застучала мокрая рука.
– Эй, кто на дворе?
– крикнул капитан и подошёл к окну. Он нагнулся и рассматривал серое лицо за стеклом. Человек в мягкой шляпе что-то неслышно говорил, губы его двигались. Ветки хлестали его по спине. Капитан открыл окно, - ворвался ветер, широкий гул леса. Лампа мигнула и потухла. Человек за окном спросил тонким малчишеским голосом: - Здесь живёт Берг? Берг бросился отворять. Незнакомец вошёл, снял пальто и оказался худым, с лёгкой сединой в волосах. Его жёлтые ботинки размокли, на них налипли лимонные листья. Он несколько раз извинился.
– Я больше трёх часов искал вашу дачу! Спорсить некого, пришёл наугад, на огонь.
– Выпейте водки, согрейтесь, - приказал капитан.
– Я не пью.
– А вы так, смеху ради. Незнакомец с внимательным изумлением взглянул на капитана и выпил. Это был известный инженер Симбирцев, специалист по двигателям внутреннего сгорания. Берг несколько раз рассказывал о нём капитану. С инженером Берг познакомился в столовой "Дома Герцена", где собираются по вечерам бездомные поэты и праздные люди - любители чарльстона и фокстрота. Инженер был склонен к литературе, любил стихи, писал их изредка и печатал под псевдонимом. Склонность к стихам Симбирцев тщательно скрывал от товарищей: о стихах он говорил только с немногими поэтами. В разговоре с капитаном Берг назвал инженера "лириком". Капитан возмутился, - в его мозгу не укладывались два таких враждебных занятия, как моторы и поэзия. Берг же говорил, что, наоборот, в машинах и чертежах больше поэзии, чем в стихах Пастернака. Однажды он назвал океанские параходы "архитектурными поэмами". Капитан фыркнул и обругал Берга.
– Такая поэма как вопрётся в порт, так на версту завоняет всю воду нефтью. Эх вы, слюнтяй! Поэтому к инженеру капитан отнёсся недоброжелательно, - как может построить даже дрянной мотор человек, склонный к лирике?! Форменная чепуха! Серые глаза и костюм цвета светлой стали, седеющие виски и неторопливый взгляд оценщика - таким инженер показался Батурину. Инженер огляделся.
– Далеко забрались. Даже не верится, что в тридцати верстах Москва. Я к вам по делу.
– Он обернулся к капитану, потом взглянул на Батурина и Берга.
– Поговорим, - согласился капитан, накачивая примус. Его занимало, какие могут быть к нему дела у этого сухого европейского человека и к тому же лирика. Лирику капитан не любил. Под словом "лирика" он понимал ухаживание за кисейными барышнями, проникновенные речи адвокатов на суде, охи и ахи, восхищение природой, обмороки и не соответствующие мужчине разговоры, например о болонках. При слове "лирика" ему вспоминался неприятный случай в поезде. Напротив него сидела красивая дама в котиковом манто. Ехала она в Тайнинку. Было поздно, дама очень боялась и искала в вагоне попутчика. Капитан сказал ей: - Тайнинка - место известное. Там вам голову оторвут и в глаза бросят. Дама обиделась: "Какой грубиян!" - "Лирическая дама" - подумал капитан. С тех пор каждый раз при слове "лирика" он вспоминал эту даму и придумывал ей имена: Лирика Густавовна, Лирика Панкратьевна, Лирика Ивановна. Эти имена назойливо лезли в голову, капитан злился и в конце концов возненавидел даму с дурацким именем и заодно всех лирических поэтов. Об этом он сказал Батурину.
– Ну а Пушкин? Капитан рассердился.
– Что вы берёте меня на бас! Какой же Пушкин лирик! Батурин махнул рукой и прекратил с капитаном разговоры о литературе.
– Алексей Николаевич, - спросил Берг Симбирцева, - как поэма?
– Работаю, - неохотно ответил Симбирцев. "Работает, - ядовито подумал капитан.
– Он работает!" Капитан начал бешено накачивать примус, мысленно приговаривая при каждом свисте насоса: работай, работай, работай! Бесшумный примус не выдержал и загудел. Капитан озадаченно посмотрел на него, плюнул и сел к столу. Раздражение его прошло.
– Поговорим, - повторил он, закуривая. Батурин и Берг понимали, что дело важное, иначе Симбирцев не приехал бы вечером к ним, зимникам, за тридцать вёрст от Москвы.
– Дело простое.
– Симбирцев медленно помешал чай.
– От Берга я знаю, что вы без работы, - он говорил, обращаясь к одному капитану.
– И вы и вот... товарищ, - он посмотрел на Батурина.
– Да, вы пишите очерки в газете, но это случайная работа. Берг, вообще человек свободный, живёт на двадцать рублей в месяц.
– Хорошенькая свобода, - пробормотал Берг. Симбирцев помолчал, потом спросил неожиданно: - Вы слышали о лётчике Нелидове?
– Тот, что разбился в Чердынских лесах?
– Тот самый. Я хочу предложить вам одно дело, но оно требует большого предисловия. Пожалуй, проговорим до рассвета.
– Он виновато улыбнулся.
– Ну что ж, - капитан повеселел. Любопытство его было неистощимо. Валяйте. Мы и без вас просидели бы до утра вот за этим... Он хотел щёлкнуть пальцем по бутылке водки, но раздумал и щёлкнул по красному панцирю гигантского рака. Симбирцев начал говорить. Его ломающийся голос окреп. Он нервно проводил рукой по волосам. Рассказ его разворачивался скачками; в провалах, словесных пропастях Батурин угадывал прекрасные подробности, отброшенные торопливой рукой. Синий дым табака рождал мысли о Гофмане. Дым скользил по плакатам' ветер шумел в снастях этих бумажных кораблей. Только дважды капитан прервал рассказ инженера восклицаньем: - Да, это человек! Возглас, этот сразу расширил рамки рассказа. Батурин вздрогнул, и гордость, почти до тёплых слёз, до дрожи, заволновалась в нём.
– Да, вот это человек, - прошептал он вслед за капитаном. Он был ошеломлён, как от удара ослепительного метеора в их скромную Серебрянку. Иная жизнь катилась ритмическим прибоем. На минуту Батурин потерял нить рассказа. Ему почудилось, что капитан распахнул окно, и за ним не чёрный лес и пахло не мокрой псиной от Цезаревой будки, а стояла затопленная ливнем чужая страна. Серебряный дым поднимался к чистому и драгоценному небу. О. Генри мылся вместо Берга у колодца, капли стекали с его коричневых пальцев. Солнце пылало в воде. В прихотливом нагромождении опасностей, встреч и трудных часов ночной работы открылись контуры необычайной истории - близкой нашему веку и вместе с тем далёкой, как во сне. Газетная заметка об этой истории не вызвала бы и тени такого волнения, какое появилось в щетинистом лице капитана. Батурин был тоже взволнован. В этом волнении он провёл всю мягкую, полную зеленоватых закатов зиму, стоявшую на дворе в том году. Он понял, что история эта неизбежно зацепит его своим острым крылом и к прошлому возврата не будет.
– Не будет!
– кричал он про себя и смеялся. Искушённый читатель прочтёт эту историю и пожмёт плечами, -стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце:" Что же здесь особенного?" - и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону.

ДНЕВНИК ЛЁТЧИКА

Вот рассказ Симбирцева.
– Значит, вы слышали о лётчике Нелидове? Этой весной он разбился в Чердынских лесах во время агитполёта по северу. Его нашли в тайге на четвёртый день после падения. Он заблудился в тумане и отклонился далеко на север. Похоронили его в Чердыни. Он помолчал.
– Нелидов - мой друг. Это была светлая и смелая голова. Он любил литературу не меньше своего лётного дела. В кабинке его самолёта нашли книгу О. Генри с пометками в записями на полях. Некоторые из них я вам прочту. Но дело не в записях. Нелидов оставил дневник. Он че решался брать его в полёты. "Разобьёшься - сгорит", - говорил он и оставлял его у сестры - киноартистки. Суть дела, ради которого я приехал, именно в этом дневнике. Дневник я видел ещё при жизни Нелидова, мельком просматривал и кое-что даже выписал. С большой этот научный и литературный труд можно назвать дневником. Это нечто совершенно новое в литературе, да и вообще в истории культурного человечества. Капитан кашлянул.
– Как бы вам объяснить. Возьмём хотя бы план.. Начинается дневник с исследования, о сопротивлении воздуха при полёте. Много выкладок, цифр, но всё это неожиданно и очень кстати пересыпано мыслями из дневника Леонардо да Винчи, своими личными записями, теми чувствами, какие возникали у Нелидова при работе над этим специальным лётным вопросом. Он, конечно, исходил из положения Леонардо, простого и гениального, как закон тяготения. "Птица, - говорит да Винчи, - при полёте опирается на воздух, делая его более густым там, где она летит." Нелидов дал ряд изумительных наблюдений над полётом птиц, - особенно много он пишет о журавлином полёте. Здесь же Нелидов вставил короткий очерк о птицах в литературе - от иудейских голубей Майкова до голубей поэта Багрицкого, до чудесных его стихов о птицелове Диделе. Поначалу это кажется хаотичным, но через пять - десять страниц уже улавливаешь в обманчивом беспорядке записей облик человека, никогда не оглядывающегося назад. От этой темы Нелидов переходит к проекту авиамоторов. Он был лётчиком группы "четыре тысячи пятьсот метров". Лётчиков по выдержке и здоровому сердцу делят на несколько групп. Первая группа - тысяча пятьсот метров. В неё входят лётчики, которым выше тысячи пятьсот метров летать не разрешают. Группы, постепенно повышаясь, доходят до четырёх тысяч пятьсот метров, до группы " высотных лётчиков", куда был причислен Нелидов. Наилучшими он считал полёты "под потолок" - пока держит мотор. Естественно, что его занимал вопрос о высотных моторах. В этой области ему удалось сделать большое открытие. "Разве у нас моторы?
– говаривал он.
– Это несгораемые кассы." Обычно мотор в тысячу сил весит две тысячи кило.
– Нелидов сконструировал тысячесильный мотор весом в пятьсот кило. Это значит, что самолёт с его мотором может взять вчетверо больше горючего и вчетверо удлинить полёт. На высоте мотор страдает, как и человек, горной болезнью: он задыхается, и пульс его быстро падает. Мотору нужен заряд кислорода. И вот Нелидов придумал особый тип конденсатора, сгущающего разряжённый воздух тех страшных высот, куда он подымался, и нагнетающего его в циллиндры для взрыва. Нагнетание производит турбинка, действующая от напора воздуха. Все эти проекты есть в дневнике. Вы понимаете какая это ценность для нашего воздушного флота. Высоты меняют людей. После высотных полётов Нелидов терял раздражавшую неврастеников жизнерадостность. Он сильно бледнел и смотрел на всё окружающее так, будто видел его сквозь стекло, - прозрачно смотрел. Я бы назвал это состояние оцепенением высот. Я спросил его, что он чувствует вверху. Он дал мне дневник и отчеркнул ногтем страницу: "Прочти вот это." Он писал: "На высоте - сознанье, память, мысли - всё обостряется. На высоте я один. Я ощущаю в себе центростремительную силу. Высотные полёты делают людей индивидуалистами. Только на высоте четырёх километров можно понять, что такое вот эта моя голова, дать ей настоящую цену. Любовь и ненависть, пережитые внизу, обжигают сердце. На высоте я всегда кричу, стараюсь перекричать мотор. Я кричу одну только строчку чьих-то стихов - "Земля, как мать, нежна к забытым божествам", - и от возбужденья у меня холодеют руки. Почему всё это происходит - не знаю". Был с ним один случай. Результаты его получились неожиданные. Во время полёта он встретил дождь. Дождь шёл полосой. Нелидов повернул аппарат и стал гонять как безумный вдоль водяной стены. Мотор грозно и недовольно ревел - ему не нравилась эта забава. Дождь стоял до самой земли совершенно бесшумный ( на высоте дождь не шумит ). Внизу лежали озёра. Нелидов летел на гидро. Он сел на одно из озёр. Синий и золотой горизонт закачался в глазах. На берегу стояла деревня, в ней жили кустари - бывшие богомазы. Нелидов прожил там два дня, чинил мотор. Кустари подарили ему на прощанье ящичек. На нём была изображена лаковыми красками лубочная пёстрая страна. Нелидов вернулся в Москву, взял отпуск и уехал в эту деревню. Он исходил пешком весь кустарный район и написал монографию о кустарных промыслах лаковых изделиях, кружевах, выделке замши и набойке. Он привёз коллекцию набоек и подарил кустарному музею. Мотив петушка на тканях приводил его в восторг. Работа о кустарных промыслах вписана в дневник. Он пишет с большим знанием дела. Он проследил до мельчайших подробностей способы работы, выведал секреты прочных и ярких красок и изучил происхождение кустарного орнамента. После этого Нелидов совершил два агитполёта по северу. Между полётами был перерыв , и за время перерыва он ухитрился написать две прекрасные работы: о поэте Мее и о "сколачивании фразы". Последняя работа особенно интересна. Она состоит только из примеров, объяснения к ним скупы и отрывочны. Нелидов берёт ряд рыхлых, неуклюжих фраз из книг некоторых писателей и "чистит" их, выбрасывает лишние слова, пригоняет и свинчивает с такой же тщательностью, как собирает мотор. Он обдумывает каждое слово, и в результате фраза у него крепка, свежа, понятна. Освобождённая от столетней накипи, она получает первозданную ясность. Русский язык насыщается мерностью латинской речи, птичьем плачем китайской, полутонами французской. Нелидов раскрывает всё великолепие языка. Язык становиться его новой страстью. О Мее Нелидов написал очерк, вернее биографию этого почти выброшенного из памяти поэта. Мей кажется, в передаче Нелидова, гофманским персонажем. Нелидов прекрасно понимал недостатки Мея, но говорил, что ему можно всё простить за эти вот строки:

Феб утомлённый закинул свой щит златокованный за море. И разливалась на мраморе Вешним румянцем заря.

Меем Нелидов заинтересовался во время первого агитполёта по северу. Было это в Усолье, где Нелидов застрял из-за дождей. Самолёт поставили на выгоне, накрыли брезентом, привязали к кольям и приставили для охраны бородатого милиционера. При виде Нелидова милиционер хрип и мигал красными глазками. Городок поливали дожди. Каждую ночь Нелидов вставал, натягивал задубевший дождевик и шёл проверять охрану. Охрана уныло бодрствовала. Нелидову отвели комнату в почтово-телеграфной конторе - одном из лучших зданий города. В комнате пахло сургучом, штемпельной краской и водкой. Начальник конторы, - одинокий горбун и пьяница, сосед Нелидова по комнате, - при первой же встрече, когда Нелидов выскочил из кабинки и, оглушенный, жал руки представителям власти, потянул его за рукав и крикнул: - Вы на земле одно ухо всегда завязывайте! Оно тогда в воздухе лучше слышать будет. Нелидов взглянул с изумлением.
– Я это дело понимаю!
– снова крикнул горбун.
– В воздухе надо иметь слух острый, чтобы в моторе каждую пылинку слыхать.
– А ведь верно, - подумал Нелидов и улыбнулся горбуну.
– "Пожалуй, попробую." В честь Нелидова был устроен банкет в бывшей пивной. Вдоль стены протянули кумачёвый плакат:"Привет первому воздушному гостю". Керосиновые лампы пылали на столах с водкой и закусками. Нелидов чувствовал себя неловко, - очень он был тонок и молод среди грубоватых и небритых людей. Когда он вошёл свежий, в ловком френче, с орденом Красного Знамени, когда его мягкий пробор склонился перед председателем уисполкома, тискавшим его руку, кто-то из усольских дам ахнул. Кругом зашипели. "Гражданка Мизинина", - сказал предостерегающе председатель и покраснел. За столом Нелидов говорил мало. Ему всё вспоминалась Ходынка, мокрая трава, серый "бенц", привезший его на аэродром, огни предутренней Москвы. Он потупясь, слушал речь председателя.
– Спасибо, не забыли, - говорил тот, однообразно помахивая рукой. Дорогой наш воздушный гость пусть не взыщет, - сторона наша зырянская, лесная - одни волки да сосны. Настоящих советских людей мы почитай что не видели. Советская власть делает всё для трудящихся. Советская власть в лепёшку расшибается, - и вот результаты, товарищи! С нами, в волчьей нашей глуши, сидит советский лётчик, кавалер пролетарских орденов. Не то важно, что прислали к нам самолёт, а то, что показали нам нового человека - каков он должен быть. Пример берите, товарищи, чтобы каждый был с таким багажом в голове; рабочий, а культура на нём такая, что с кожей её не сдерёшь. Нелидов покраснел и встал. Напряжённый взгляд чьих-то глаз остановился на нём, и стакан в сухой руке лётчика дрогнул. Глядя только на эти глаза, на побледневшее девичье лицо, он начал говорить ответную речь. Он говорил тихо. Говорил об авиации, о том, что он счастлив покрывать сотни вёрст над сплошными лесами, чтобы доставить затерянным в глуши людям возможность радоваться вместе с ним человеческому гению, упорству, смелости. Он сел. Тогда встала девушка с взволнованным лицом. В свете ламп её волосы были совсем золотые. Она потупилась и очень тихо, но упрямо сказала: - Возьмите меня в Москву, - я не боюсь. Я учиться хочу. Не могу я здесь оставаться.
– Наташа, сядь - строго сказал председатель и, извиняясь шепнул Нелидову: - Дочка моя. Всё плачет - в Москву, в университет. Как вы прилетели совсем спятила.
– Что же. На обратном пути залечу, возьму. Наташа взглянула на Нелидова так, что он даже подумал: "Не язычники ли они, эти усольцы. Смотрят как на божка, даже страшно." Банкет стал шумнее. Говорили о медведях, волках, ольхе, сплаве и охоте. В разгар банкета горбун-почтарь потребовал тишины и пьяно запел: Графы и графини! Счастье вам во всём. Мне же лишь в графине, И притом - в большом. На него зашипели: " С ума спятил - петь про графов и графинь!" Почтарь сконфуженно умолк, спрятался. Когда возвращались с банкета, горбун, придерживая Нелидова за локоть, сказал: - Поэта Мея читали? У меня есть книжка, я вам принесу. Был он нищий, несчатный человек, пьяница. Зимой замерзал, топил печи шкафом красного дерева, честное слово. Выйти было не в чем. Я между тем великие богатства словесные носил в голове, великолепие языка неслыханное. Однажды на закате, так сказать, жизни подобрал его граф Кушелев, привёз к себе на раут. Женщины-красавицы пристали к Мею, чтобы прочёл экспромт. Он налил стакан водки, хватил, сказал вот то самоое, что я пел, - "Графы и графини, счастья вам во всём", заплакал и ушёл. Так и кончил белой горячкой, хотя и был немец. Нелидов в Усолье плохо спал, - мешала полярная тьма, храп за стеной и тараканы. Самолёт прочно завяз в глине. Приходилось ждать. Страдая от бессоницы, Нелидов начал читать Мея, в результате - работа об этом эклектике, действительно пышном и несчастном. На обратном пути Нелидов залетел в Усолье, взял Наташу и доставил её в Москву. Она и сейчас в Москве, - хорошая девушка, вузовка. Вскоре после этого Нелидов погиб.
– А дневник где?
– строго спросил капитан.
– Дневник оставался у его сестры. Она уехала на юг, - Симбирцев насмешливо улыбнулся, - искать пропавшего мужа. Уже полгода о ней ничего не известно. Её муж долго вертелся в Москве ( он кинооператор, по происхождению американец), потом за неделю-две перед гибелью Нелидова он бросил жену и скрылся. Она уехала на юг вслед за ним, - дневник увезла с собой. Так рассказывает Наташа. Нелидова - женщина взбалмошная, от неё можно ждать самых нелепых поступков. Возможно, она найдёт мужа и уедет с ним за границу, но дневник во что бы то ни стало надо отобрать. Симбирцев будто жирной чертой подчеркнул это слово.
– Он слишком ценен для того, чтобы мы могли выпустить его из рук.
– Кто это мы?
– спросил Берг.
– Воздушный флот и русская литература. Капитан засвистел: сильно сказано!
– Нелидову надо найти и дневник отобрать. Для этого нужны смелые, ни с чем не связанные люди, немного авантюристы.
– Я протестую, - капитан скрипнул стулом.
– Не важно. Обидеться вы успеете всегда. Я говорю о деле, а не о ваших чувствах. Проект мотора в пятьсот кило не валяется на улице, и ценность его для государства громадна. Государство, в лице одной из организаций даёт на поиски немного денег. Я в этом участвовать не могу, я болен. Это для вас.
– Симбирцев кивнул на капитана.
– Второе - для Берга и товарища ( Батурина - подсказал Берг) ... Батурина, - повторил Симбирцев.
– Дневник этот- событие в литературе наших дней.
– Ясно! Капитан поднялся исполинской тенью на стене и хлопнул по столу тяжёлой лапой. Упали рюмки. Миссури проснулась и презрительно посмотрела на красное от волнения капитанское лицо.
– Ясно! Довольно лирики, и давайте говорить о деле. Мы согласны. Батурин встал, налил водки. К окнам прильнул синий туманный рассвет. Батурин выпил рюмку, вздрогнул и спросил: - Поехали, капитан?
– Поехали! Будьте спокойны - этот американский шаркун вспомнит у меня папу и маму.

"СТОЙ, Я ПОТЕРЯЛ СВОЮ ТРУБКУ!"

Берг условился с Симбирцевым встретится во Дворце труда, в столовой. В сводчатой комнате было темно. За окнами с угрюмого неба падал редкий снег. Сухие цветы на столиках наивно выглядывали из розовой бумаги. Берг сел боком к столу и начал писать. Он написал несколько сточек, погрыз карандаш и задумался. В голове гудела пустота, работать не хотелось. Всё, что было написано, казалось напыщенным и жалким, как цветы в розовой бумаге: "Бывают дни, как с перепою, - насквозь мутные, вонючие, мучительные. Внезапно вылезает бахрома на рукавах, отстаёт подмётка, течёт из носу, замечаешь на лице серую щетину, пальцы пахнут табачищем. В такие дни страшнее всего встретится с любимой женщиной, со школьным товарищем и с большим зеркалом. Неужели этот в зеркале, в мокром, обвисшем и пахнущем псиной пальто, - это я, Берг, - это у меня нос покраснел от холода и руки вылезают из кургузых рукавов?" Берг разорвал исписанный листок. "Ненавижу зиму, - подумал он.
– Пропащее время!" Настроение было окончательно испорчено. Берг вышел в тёмный, как труба, коридор и пошёл бродить по всем этажам. На чугунных лестницах сквозило. За стеклянными дверьми пылились тысячи дел и сидели стриженные машинистки, главбухи и секретари. Пахло пылью, нездоровым дыханьем, ализариновыми чернилами. Берг поглядел с пятого этажа в окно. Серый снег шёл теперь густо, как в театре, застилая Замоскворечье. На реке бабы полоскали в проруби бельё, галопом мчались порожние ломовики, накручивая над головой вожжи. Прошёл запотевший, забрызганный грязью трамвай А. Из трамвая вышел инженер с женщиной в короткой шубке; она быстро перебежала улицу. Берг, прыгая через три ступеньки, помчался в столовую. Симбирцев был уже там. С ним сидела высокая девушка в светящихся изумительных чулках.
– Вот Наташа, - сказал Симбирцев Бергу.
– Тащите стул, будем пить кофе. Берг пошёл за стулом. Ему казалось, что Наташа смотрит на его рваные калоши,- он покраснел, толкнул соседний столик, расплескал чашку кофе. Человек во френче посмотрел на него белыми злыми глазами. Берг пробормотал что-то невнятное, на что френч брезгливо ответил: - Надо же ходить аккуратней. "Удрать бы, - подумал Берг, но удирать было поздно. Кофе он пить не мог, - несколько раз подносил кружку ко рту, но рука дико вздрагивала, и пить, не рискуя облить себя, было невозможно. Единственное, что можно было сделать, не выдавая себя, - это закурить. Берг воровато закурил.
– Вы что же не пьёте?
– спросила Наташа.
– Я горячий не пью. Бергу показалось, что все заметили, как у него дрожат руки, и смотрят на него с презрительным недоумением.
– Наташа, - сказал Симбирцев, - расскажет многое, что вам необходимо знать, прежде чем начать поиски. Было бы хорошо собраться всем вместе.
– Да, конечно, - пробормотал Берг. Наташа вынула из сумочки коробку папирос. Берг, стараясь изобразить рассеяность, хотел потушить папиросу в пепельнице, но опоздал.
– Будьте добры, - сказала она. Берг похолодел: так и есть! Она просит прикурить. Он изогнул руку, упёрся локтём в столик и в сторону, в бок протянул папиросу. Папироса дёргалась. Наташа крепко взяла его за руку и спокойно прикурила.
– Вы больны, - сказала она.
– У вас психастения. Вам надо серьёзно лечиться. Инженер прищурился на дым, щёлки его глаз смеялись.
– Она медичка.
– Он показал папиросой на Наташу.
– Вылечит, будьте спокойны. Ну, так где же мы встретимся?
– Можно у нас, - робко предложил Берг.
– В воскресенье . Там хорошо, снегу уже навалило.
– А лыжи у вас есть?
– спросила Наташа.
– Есть. У Нелидова... то есть у Батурина, есть две пары.
– Ну вот, прекрасно.
– Симбирцев встал.
– В воскресенье одиннадцатичасовым я приеду с Наташей, поговорим, потом пошляемся по лесу. Замётано. А сейчас я пошёл. Берг тоже встал, начал застёгивать пальто. " Удеру, - подумал он.
– Как глупо всё вышло!" - Вы куда? Он сделал отчаянную попытку догадаться, куда пойдёт Наташа, чтобы назвать как раз противоположный район.
– Мне на Пресню, к приятелю.
– Значит, нам вместе. Мне к Арбатским воротам. Идёмте! Берг пошёл как на казнь. " О чём бы заговорить?" - думал он и мычал.
– Да... что я хотел сказать... да... вот это самое...
– Вы уедете, и вас всё пройдёт.
– Наташа тронула его за локоть.
– Вам надо переменить обстановку. Берг рассердился.
– Ничего у меня нет. То есть я совершенно здоров. Попросту холод собачий, я никак мне могу согреться. В поезде зябнешь, в Москве - зябнешь - кому нужен этот холод, не понимаю. Самое нелепое время - зима!
– А я люблю зиму. Вы южанин, вам конечно трудно.
– Я еврей! Наташа засмеялась. На глазах её даже появились слезинки. Смеялась она легко, будто что-то бегучее и звонкое лилось из горла. Она взяла Берга за рукав.
– Ну так что ж, что еврей? Вы сказали это так, будто выругали меня. Ужасно смешно и... мило. Ну, а теперь расскажите мне про вашего страшного капитана. Капитана я боюсь, - она искоса взглянула на Берга.
– Говорят, он ненавидит женщин и одной рукой двигает комод. Он не будет рычать на меня?
– Пусть попробует, - пробормотал Берг хвастливо, тотчас же подумал: "Как пошло, боже, как пошло!
– и ущипнул себя через карман пальто за ногу. Идиот!" Наташа шла быстро. Берг глядел украдкой в её зеленоватые глаза, и зависть и инженеру засосала под ложечкой. Зависть к инженеру и ко всем хорошо выбритым, уверенным мужчинам, которые так весело и непринуждённо обращаются с насмешливыми женщинами. "Шаркуны!" - подумал он о них словами капитана. На Арбатской площади они расстались. Берг вздохнул, размял плечи и закурил "Червонец". Он чувствовал себя как грузчик, сбросивший пятипудовый мешок, сдвинул кепку, и насвистывая пошёл по Пречистенскому бульвару к храму Христа. Снег казался ему душистым и даже тёплым. В домах шла уютная зимняя жизнь: кипятили кофе, смеялись дети, жаром тянуло от батарей отопления, и сухой янтарь солнца брызгал в глаза женщин. Ущиплённое место на ноге сильно болело. До воскресенья Берг прожил в снежном дыму, в глубокой созерцательности. Он починил старый пиджак, достал утюг и разгладил брюки, выстирал рубашку. Капитан помогал ему советами. На дачу Берг возвращался раньше всех, ещё засветло. До приезда капитана он лежал у него на продавленном диване. Миссури спала рядом, от шкурки её тянуло теплом. За окнами морской водой зеленели глухие закаты. С верхушек сосен сыпался снег. Воздух похрустывал, как лёд, и дым уходил столбами к небу. "Антициклон, - думал Берг.
– Тишина!" Потом в синем окне очень далеко и низко, над самой рамой, зажигали звезду, и Берг засыпал. Отъезд задерживался из-за денег. По словам капитана, "гадили главбухи" народ неромантичный и сомневающийся. Раздражённые приказы ускорить выдачу денег главбухи принимали как каприз ребёнка и, поправляя очки, шли к начальству объясняться и разводить руками. Но чающим денег они внушали,что пока не сведён баланс, денег дать нельзя и настаивать на выдаче просто глупо. Капитан и Симбирцев злились, Берг и Батурин ждали терпеливо - они предпочитали выехать позже, к весне. Берга будил капитан.
– Опять не дали, сволочи, денег!
– гремел он, стаскивая пальто.
– Всем главбухам камень на шею и в реку. Сидят на падушечках от геморроя и кудахчут, как квочки. Геморрой был высшей степенью падения в глазах капитана. О людях, не заслуживающих внимания, он говорил: "У него же гемморой, разве вы не видете!" Воскресенье прошло в тишине и оранжевом солнце. Берг умывался и пел, вода пахла сосной и снегом.

Прочь, тоска, уймись, кручинушка, Аль тебя и водкой не зальёшь!

пел Берг, плескался и фыркал. Батурин в своём обычном веде - с засунутой в угол рта папиросой и прищуренным глазом - возился с лыжами, мазал их дёгтем и натирал тряпкой до сверхъестественного блеска. Капитан прибирал комнату, половицы стонали под его ботинками. Он бранился с Миссури по-английски. С ней он говорил всегда по-английски, чтобы не забывала языка. Миссури, растопырив пятерню, яростно вылизывала лапу, вывернув её и держа перед собой, как зеркало и искоса поглядывала на капитана.
– Я тебе посмотрю, - бормотал капитан.
– Продажная тварь! Где сосиски? Миссури зевнула. Капитан крикнул через стену Батурину: - Слопала сосиски! Чёрт её знает, чем теперь лирика угощать. Сбегайте в кооператив, притащите какой-нибудь штуковины. Батурин пошёл. День прозрачно дымился. Шапки снега на заборах казались страшно знакомыми, - где-то он читал об этом, в старом романе - не то Измайлова, не то Бобрыкина. Когда он вернулся, солнце вкось ударило в глаза через золотистые волосы. У окна сидела Наташа в свитере. Инженер ходил по комнате, насвистывая фокстрот. Берг накрывал на стол, а капитан, улыбаясь, показывая единственный передний зуб, возился с кофейником. Запах кофе был удивительно крепок: казалось, зима и дощатые стены пахнет кофе. Окна запотели, и солнечный свет стал апельсиновым. За кофе капитан строго и по заранее намеченному плану допросил Наташу: куда уехала Нелидова, как она одевается, каков её муж ( фамилия его оказалась Пиррисон ), были ли у них знакомые на юге, а если были, то где, и в конце потребовал точных примет Пиррисона. Куда уехала Нелидова - Наташа не знала. Вернее всего, на Кавказское побережье - в Новороссийск, Туапсе, Батум. Но, может быть, она в Ростове-на-Дону. Уехала она с Курского вокзала, её никто не провожал, билет у неё был до Ростова. Пиррисон - бывший киноартист. Он больше насвистывал, чем говорил. ( Наташа с упрёком взглянула на Симбирцева ), был как-то неприятно весел, жил давно заведёнными рефлексами.
– Не человек, а сплошная привычка. Румяный, в круглых очках. Весил шесть пудов.
– Субчик неважный, - определил капитан. Знакомые на юге были, кажется у Пиррисона, в Тифлисе. Приметы Нелидовой Наташа не стала перечислять, а вынула из сумочки фотографию и передала капитану. Капитан разглядывал долго, глаза его нахмурились, как в штормовую погоду. Разглядывая карточки он закончил словами: - Да... с ней будет много возни... Он передал карточку Батурину. Батурин взглянул, медленно поднял голову и растерянно улыбнулся.
– Что за чёрт! Эту женщину я сегодня видел во сне. Сны я запоминаю редко.
– Начинается чертовщина! Капитан ни разу в жизни не видел ни одного сна и был уверен, что они снятся только женоподобным мужчинам и старухам.
– Удивляюсь, почему вы до сих пор не купили себе Мартына Задеку? Берг, к которому вернулось самообладание, сделал скучающее лицо. "Молчаливый этот Батурин, а между тем полон сантиментов". Но Батурин сон не рассказал. Враждебность к этому сну напугала его, он покраснел и перевёл разговор на другую тему. В сны он, конечно не верил. Но власть их над ним была поразительна. Бывало так: много раз он встречался с человеком и не видел в нём ничего любопытного, не приглядывался. Потом во сне этот человек сталкивался с ним в средневековом городе или в голубом, вымытом дождями парке, и Батурин как бы очищал его от скорлупы обыденной жизни. Невольно, почти не созновая этого, Батурин начал и в жизни стремиться к тому, что он видел во сне. Это занятие приобрело характер азартной игры. Сны толкали его на неожиданные поступки: в действиях Батурина не было даже намёка на план, на связанность. Всё это быстро старило. В конце концов даже азартная эта игра с действительностью потеряла острый свой вкус. Много времени спустя Батурин понял - почему. Сны были отзвуками виденного, - они не давали и не могли дать новых ощущений. Батурин вращался в беспорядочном и узком кругу прошлого, преломленного сквозь стекляшки этих снов. Прошлое тяготило его. Дни обрастали серым мхом, беззвучностью, бесплодностью. Батурин дошёл до абсурдов. Однажды ему приснилось, что он ночью заблудился в лесу. Вечером этого дня Батурин ушёл в лес и провёл в нём ночь, забравшись в глухую чащу. Был сентябрь; в лесу, чёрном от осени, сладко пахла и чавкала под ногами мшистая земля. Казалось, что десятки гигантских кошек крадутся сзади. Батурин боялся курить. Утром синий и тягучий рассвет никак не мог разогнать туман, и земля показалась Батурину очень неприглядной. Сны определяли все его привязанности, влюблённость, самую жизнь, несколько смутную, пёструю, когда грани отдельных событий пререплетаются так прочно, вживаются друг в друга так крепко, что ядро события отыскивается с трудом. Он переменил несколько профессий. В каждой была своя острота, разбавленная в конце концов скукой. Сейчас Батурин случайно был журналистом. Раньше он был вожатым трамвая, матросом на грязном грузовом параходе на Днепре, прапорщиком во время германской войны, дрался с Петлюрой и Махно, заготовлял табак в Абхазии. Жизнь шла скачками, в постоянной торопливости, в сознании, что главное ещё не пришло. Всегда Батурин чувствовал себя так, будто готовился к лучшему. Одиночество приучило к молчаливости. Всё перегорали внутри. Никому о себе он не рассказывал. Батурин пробовал писать, но ничего не вышло - не было ни сюжета, ни чёткой фразы. Больше двух страниц он написать не мог, - казалось слащаво, сентиментально. Писать он бросил. Ему было уже за тридцать лет. Он был одинок, как Берг и капитан, - это их сблизило. Встретились они в Москве, в редакции. Капитан и Берг жили у приятелей и каждую ночь ночевали на новом месте. Батурин притащил их к себе в Пушкино. Больше всего тяготило Батурина то, что он чувствовал себя вне общей жизни. Но одно из её миллионных колёсиков не зацепляло его. Он жил в отчуждении, разговоры с людьми были случайны. Берг это заметил.
– Вы случайный человек, - сказал ему как-то. С таким же успехом вы могли бы жить в средние века или в ледниковый период.
– Или совсем не родиться - добавил Батурин.
– Пожалуй... Что вам от того, что вы живёте в двадцатом веке, да ещё в Советской России? Ничего. Ни радости, ни печали. Генеральша, которую разорили большевики, и та живее и современнее вас: она хоть ненавидит. А вы что? Вы - старик! Разговор этот больно задел Батурина, - он понимал, что Берг прав.
– Что же делать?
– спросил он и натянуто улыбнулся. Берг пожал плечами и ничего не ответил. В этом пожатии плеч Батурин прочёл большое продуманное осуждение таких людей, как он, - оторванных от своего века, выхолощенных, бесстрастных. "Не то, не то" - мучительно думал он. Тоска его по самой простой' доступной всем жизнерадостности стала невыносимой. Он приходил к капитану, доставал водку, пил, и это успокаивало. Поиски, на которые он согласился, пугали: он предчувствовал обилие скучной возни, но вместе с тем чудились в них прекрасные неожиданности, встречи. " А вдруг найдётся выход?
– думал он, усмехаясь.
– Чем чёрт не шутит". Размышления его прервал возглас Наташи: - Ну что ж, пойдём мы на лыжах? Я свои привезла. Пошли втроём: Наташа, Берг и Батурин. Капитан остался с Симбирцевым, они заспорили о лирике. Спор принял затяжной и бурный характер. Им было не до прогулки. В лесу на снег ложился розовый свет. Батурин ударил палкой по сосне - она зазвенела. С вержушки сорвалась и тяжело полетела чёрная птица.
– Расскажите подробнее о Нелидовой.
– А вы расскажите сон?
– Расскажу.
– Ну ладно. Я расскажу, как Нелидова встретилась с Пиррисоном. Они встретились в Савойских Альпах зимой двадцать первого года.
– Где?
– спросил Берг. Он плохо управлялся с лыжами и отставал.
– В Са-вой-ских Аль-пах в двадцать первом году; Не-ли-дова была ки-ноартисткой во Фран-ции, слышите?
– прокричала Наташа.
– Их труппу отправили в горы; снимали фильм "Белая смерть". В группе работал Пиррисон, - он играл охотников, апашей и полицейских. Снимали пирушку с танцами в горном кабачке. В съёмке участвовали тамошние жители, дровосеки, а главным был угольщик, дедушка Павел. За весёлый нрав его назначили чем-то вроде режиссёра при дровосеках. В кабачке затопили камин, зажгли юпитера, хотя дровосеки были против этого, - по их мнению, можно было снимать при свете ламп, да и от снега было совсем светло. Налезло много народу, выпили для храбрости подогретого вина. Молодой сын кабатчика засвистел на окарине, дровосеки начали хлопать в ладоши, пошла пляска, и операторы пустились накручивать ленту. К стене были прислонены охотничьи ружья. Нелидова рассказывала, что до сих пор помнит запах в кабачке, - пахло смолой от стен, винным паром и духами. Артисты опьянели от причудливой этой экскурсии в горы и танцевали почище молодых дровосеков. Дровосеки были добродушные, тяжёлые люди. Они страшно хлопали друг друга по спине и на пари одной дробинкой белку. В разгар пляски дедушка Павел поднял руки и закричал: - Стой, а потерял свою трубку! Танцы прекратились. Артисты бросились искать трубку. Операторы перестали накручивать ленту.
– Крутите, идиоты!
– заорал режиссёр и схватился за голову.
– Прозевали чудесный момент! Крутите, ослы! Во время поисков рука Нелидовой встретилась под дощатым столом с рукой Пиррисона. Пиррисон пожал её пальцы. Юпитер зашипел и ударил им в глаза.
– Целуйтесь!
– закричал режиссёр, набрасывая на одно плечо упавшую подтяжку.
– Целуйтесь, вам говорят! Так, прекрасно. Нашли трубку? Продолжайте танцы. Больше шуму, больше шуму, тогда будет веселей! Он любил подбирать фразы, как бы из детских песенок. Метался и кричал он по дурной привычке - шуму и веселья было и так достаточно. Нелидова поняла, что Пиррисон поцеловал её не для фильма. Снег, горы, гостиница, где камины топили еловыми щепками - всё это вскружило ей голову. Дальше всё пошло, как обычно. В двадцать третьем они с Пиррисоном переехали в Россию. Вышли к Серебрянке. На берегу шатрами стояли ели, чувствовался север. К вечеру зазеленело небо. Остановились, достали папиросы. У Наташи на бровях таяли снежинки, она смахнула их перчаткой. Прикуривая у Берга ( рука его теперь почти не дрожала ), она подняла глаза. Берг отшатнулся. Тьма зрачков, ресницы мокрые от снега, как от слёз, глядели на него "крупным планом".
– Да, правда, вы совсем здоровы, - сказала медленно Наташа.
– Вот психастеник.
– Берг показал на Батурина. Батурин промолчал, отолкнулся палками и быстро скатился с горы. Наташа скатилась за ним и упала. Когда Батурин помогал ей подняться, она спросила: - Расскажете сон? Расскажете? Я страшно любопытная.
– Эх, пропадём, отец!
– Берг восторженно ринулся с горы. Он свалился, потерял лыжи. Лыжи умчались вперёд, подпрыгивая и обгоняя друг друга, явно издеваясь над ним. "Сволочи", - подумал Берг и побежал, проваливаясь и падая, вдогонку. Обратно шли медленно. В синем, как бы фарфоровом небе перебегали снежные звёзды, скрипели лыжи.
– Ну, как ваш сон?
– Глупый сон, но раз вы настаиваете, я расскажу. Снилось ему вот что: сотни железнодорожных путей, отполированных поездами, кажется в Москве, но Москва - исполинская, дымная и сложная, как Лондон. Вагон электрической дороги - узкая, стремительная торпеда, отделанная красным деревом и серой замшей. Качающийся ход вагона, почти полёт, гром в туннелях, перестрелка в ущельях пакгауза, нарастающий, как катастрофа, вопль колёс. Разрыв снаряда - встречный поезд, и снова глухое гуденье полотна. Рядом сидела женщина - теперь он знает, это она, Нелидова; его поразила печальная матовость её лица. Когда вагон проносился на скрещениях в каком-нибудь сантиметре от перерезавших его путь таких же вихревых, стеклянных поездов, она взглядывала на Батурина и смеялась. Около бетонной стены она высунула руку и коснулась ногтём струящегося в окне бетона, потом показала Батурину ноготь, - он был отпалирован, и из-под него сочилась кровь. Поля ударили солнечным ветром. Зелёный свет каскадом пролетел по потолку вагона. Женщина подняла глаза на Батурина; зелень лесов, их тьма чернели и кружились в её зрачках. Тогда он услышал её голос, - она положила руку ему на плечо и спросила: - Зачем вы поехали этим поездом? Трудно сказать, что он услышал голос. Гром бандажей, скреплений и рельсов достиг космической силы. Скорее он догадался по движению её губ, сухих и очень ярких.
– Я жду крушения.
– Почему?
– От скуки. Мост прокричал сплошной звенящей нотой, - вода блеснула, свистнула, ушла и с шумом ливня помчался лес.
– Когда вам захочется, чтобы вас простили - сказала она, не глядя на Батурин, - найдите меня. Я прощу вам даже то, чему нет прощения.
– Что?
– Скуку. Погоню за смертью. Даже вот этот палец ваш, - она взяла Батурина за мизинец, - не заслуживает смерти. В конце вагона была небольшая эстрада. За ней - узкая дверь. Из двери вышел китаец в европейском костюме. Кожа сухая, не кожа - лайковая перчатка, и глаз под цвет спитого чая. Он присел на корточки, вынул из ящичка змею и запел песню, похожую на визг щенка. Он похлопывал змею и пел, не подымая глаз. Морщины тысячелетней горечи лежали около его тонкого рта. Он открыл рот, и змея заползла к нему в горло. Он пел, слюна текла на подбородок, и глаза вылезали из орбит. Он пел всё тише, это был уже плач - он звал змею. Когда она высунула голову, жёлтое лицо его посинело. Он схватил змеиную голову и изо всех сил начал тащить наружу.
– Довольно!
– крикнул Батурин. Китаец выплюнул змею, она спряталась в ящичек. Китаец сидел и плакал. Пришла немыслимая раньше человеческая жалость, внезапная, как ужас. Батурин бросился к китайцу, поднял его голову. Слезы текли по морщинам, зубы стучали. Тысячелетнее, нет, гораздо более древнее горе тяжко душило сердце. Нищета, смерть детей, войны, этот страшный своей ненужностью оплёванный труд. Батурин поднял китайца, усадил. Китаец гладил руками его рукава, прятал голову, на серых его брюках чернели пятна слёз. Подошла женщина и, не гляда на Батурина, повторила: - Когда вам нужно будет, чтобы вас простили, - найдите меня. Батурин взглянул на неё, - он ждал печальных глаз, стиснутых губ, - и вздрогнул. Она смеялась, подняла к глазам ладони, быстро провела ими, и на щеку Батурина брызнула тёплая влага.
– Это роса, уже вечер!
– крикнула она и бросилась к окну. Ветер рвал её платье, её слёзы, её смех. Поезд гудел, замедляя ход на гигантской насыпи по мощному и плавному закруглению, - впереди была великая безмолвная река. Батурин соскочил. Под ногой хрустели ракушки, солнце, как красный шмель, летело на вечерние сырые травы. Батурин хотел нарвать их, но поезд тронулся. Он вскочил на подножку, сорвался, красный фонарь последнего вагона пронёсся у его головы. Прогремела квадратная труба моста. Батурин бросился бежать. У него было сознанье последней, непоправимой катастрофы. Он добежал до моста.
– Куда пошёл этот поезд?
– крикнул он красноармейцу на мосту.
– К чёртовой матери, - отвечал красноармеец.
– Ты кто такой? Пойдём в комендатуру. Батурин понял, что пропал, и проснулся. Уснул он в вагоне. Поезд стоял в Мытищах, и кондуктора волокли в комендатуру пьяного пассажира с гармошкой. Гармонист кричал: "К чёртовой матери! Не можете доказать!" Он прижимал гармошку к груди, и она издавала звук, похожий на визг щенка. ...Наташа заглянула в лицо Батурину.
– Она похожа на Нелидову, эта женщина. А Берг сказал: - Было бы хорошо для вас, если бы вы почаще видели такие сны. Батурин вспыхнул, резко спросил: - Берг, зачем это?
– Затем, что по существу вы хороший парень. Вот зачем. Он медленно пошёл вперёд, прокладывая по снегу свежий след. Шуршали лыжи, и воздух резал лёгкие тончайшими осколками стекла.

СОЛОВЕЙЧИК И ЗИНКА

Деньги выдали только в марте. Капитан тотчас же уехал на Кавказское побережье. За ним следом уехал в Одессу Берг. Батурин уехаь позже всех в Ростов. Перед отъездом он отвёз Миссури вместе со всем имуществом капитана к Наташе. Последние вечера на даче были угрюмы. С крыш текло, стук капель не давал уснуть. Цезарь с тоски по капитану и Бергу выл по ночам и гремел цепью. Приехал хозяин дачи, бывший офицер, заика. Днём он стрелял галок, а ночью страшно ворочался на кровати и говорил басом:"Покорнейше благодарю". Во сне он заикался сильнее, чем днём и это бесило Батурина. Перед отъездом Батурин пошёл с Наташей в Камерный театр на "Адриенну Лекуврёр". Играла Коонен. После дачной тьмы и воя псов театр сверкал, как драгоценная коробка. Бледная кожа на лице впитывала яркий свет. Батурин чувствовал лёгкость, оторванность от постоянного места, - связь с Москвой была нарушена. Мысль о поисках поглощала всё. "Неужели там много зависит от личной судьбы?" - думал он удивлённо. Это опровергало его теорию о подчинённости человека эпохе. До тех пор он был убеждён, что усталость его - отголосок настроений многих, переживших войны, эпидемии, революции. Но вот, в сущности, такой пустяк - поездка на юг, поиски "пропавшей грамоты", мысли о женщине, совершенно неизвестной, о том, что найденный дневник войдёт в историю человеческой культуры, - всё это вызывало в нём совсем новое ощущение причудливости переживаемой эпохи, её неповторимости, её скрытых возможностей. Ощущение это было смутно, но главное, Батурин поверил в него и внутренне окреп. Появилась способность действовать ( до тех пор всякая деятельность казалась бы ему утомительной беготнёй). Батурин понял, что самые действия вызывают особый строй мыслей, наталкивают на великое множество новых настроений и образов. "Кажется, - думал он пока ещё робко, - этот закал необходим для писателя. Батурин открыл, как это часто бывает с одиночками, что глубоко выношенные мысли, казалось целиком принадлежавшие только ему, были широко распространёнными, почти общепринятыми. Первое время это его обижало. Потом он понял, что замкнутость сыграла с ним скверную шутку, и начал с интересом приглядываться к людям. Перемена эта произошла с ним за последнюю зиму. Однажды на вопрос Наташи, доволен ли он своей ролью искателя "пропавшей грамоты", он ответил: - Как вам объяснить? Эта история меня отогревает. Я сделал много горьких открытий, направленных против самого себя. Батурин часто бывал у Наташи в Гагаринском переулке, на седьмом этаже. Было тихо в высоте над Москвой, и казалось странным, что сюда доходят электричество, вода, тепло в чугунные батареи. Зима мягко и сыро лежала на крышах. С высоты Москва была зрелищем почерневших крестов, галок и кривых антенн. Над всем этим простиралось небо, невидное снизу, - очень простое и неширокое. Батурин застрял в Москве из-за капитана. Капитан заехал по пути в Ростов и должен был оттуда прислать инструкции. Наконец он пришли. Капитан писал: "Выезжайте в Ростов. Думаю, след вы здесь найдёте. Советую связаться со спекулянтами и скупщиками контрабанды. Уверен, что Пиррисон занялся контрабандой, соответсвующей достоинству Соединённых Штатов, то есть спекуляцией золотом и драгоценностями. Держите постоянную связь. На Берга надежды мало, - он неизбежно собьётся с пути в погоне за материалом для новой повести. Пусть его!" В апреле Батурин уехал. Провожала его одна Наташа, - инженер плевал кровью ( весна была жидкая, навозная). До Воронежа земля туманилась от моросящего дождя. Он плескал по лужам на пустых станциях. Батурин первый раз проезжал по этой части России. Её неизмеримое уныние даже понравилось ему. Вот куда бы уйти отдыхать, бродяжничать по-настоящему, а не по театральным крымским шоссе. Под Ростовом была сырая, но тёплая весна. Станицы зеленели в степи, закаты в полнеба горели на лакированных стенках вагонов. Батурин висел в окне вместе с четырёхлетним мальчиком Юрой. Они сдружились и разговаривали, сталкиваясь головами.
– Река пошла спать?
– спрашивал мальчик.
– Пошла.
– Как же она спит без одеяла, - ей холодно? Батурин говорил, что река укрывается туманом" под ним очень тепло. Юра долго и печально смотрел на реку, длинные его ресницы были неподвижны, он думал.
– И птичка спит, - говорил он чуть слышно. Батурин ощущал тёплый запах его соломенных, подстриженных в кружок волос.
– Чем ты пахнешь?
– спросил Батурин. Юра долго думал, потом ответил: - Воробышком. В Ростове шёл дождь. Он мягко, по-южному, шумел по горбатым мостовым, просеивал многочисленные и тусклые огни. На западе догорал сизый закат. "Как донская вода" - подумал о нём Батурин. На бестолковом ростовском вокзале Батурин слегка растерялся. Куда идти? Теперь одиночество уже явно тяготило его. Он сел в зале первого класса и заказал чай. Около него долго вертелся, приглядывался пожилой еврей в промокшем пальто. Когда еврей останавливался, вода капал с пальто на пол, он затирал лужицы калошей и с опаской поглядывал на официантов. Он боялся останавливаться и бродил между столиков. Его походка и жалобный вид, выработанный годами, как средство самозащиты, намекали на профессию, не пользующуюся уважением у вокзальных властей. Батурин следил за ним. Наконец еврей подошёл.
– Молодой человек, - сказал он тоном хитрого прозорливца, - вы не имеете, где остановиться? Батурин кивнул головой.
– Какие пустяки. Я вам покажу приличную комнату. С вас возьмут рубль в сутки. Вы будете иметь удобства и хорошее обращение, а мне вы дадите полтинник.
– Лучше в гостинице. Еврей попятился, замахал руками.
– Вам?
– спросил он с ужасом.
– Вам в гостиницу? Боже мой! Такой приличный молодой человек. Вас там оберут до последнего и выбросят на улицу. Вы же не знаете, что такое Ростов! Я - Соловейчик, спросите про меня каждого извозчика. Разве я посоветую вам плохо? Батурин боялся гостиниц с их застарелым запахом писсуаров, уборщицами, свирепо швыряющими вёдра, матрасами, засаленными от трипперных мазей и рукомойниками с жёлтой водой. Каждый постоялец оставлял свои запахи, пороки и неряшливость, - это было невыносимо до тошноты. Предшественник по номеру почему-то представлялся Батурину приказчиком с гнилыми зубами, в розовых кальсонах, рыгающим со сна селёдкой и липкой запеканкой, человеком назойливым, бранчливым, приводящим в номер проституток. Батурин согласился, нанял извозчика. Соловейчик почтительно сел рядом, боясь замочить Батурина своим пальто. Из-под поднятого верха пролётки ничего не было видно, кроме струй дождя в белом кругу фонарей и чёрного булыжника. Лошадь лениво цокала подковами. Соловейчик вздохнул и прошептал: - О-хо-хо, все мы пропадём! Привёз он Батурина в переулок около Таганрогского проспекта, провёл по лестнице на деревянную террасу, где две женщины мыли, охая, пол. В лужах на дворе отражался свет ламп и пламя бушующих примусов. Из дверей сочился сладкий чад лука и постного масла: кашлял и заходился ребёнок. "Подходящее место", - подумал Батурин.
– Добэ, - робко сказал Соловейчик одной из женщин.
– Вот я привёл вам постояльца. Молодой человек из Москвы, прямо жених. Добэ поднялась, вытерла руки о ситцевую нижнюю юбку и в упор посмотрела на Батурина. Сизое лицо её выражало обидное равнодушие к Батурину и к Соловейчику, и к комнате, которую от неё требовали.
– От вечная мне морока, - сказала она басом.
– За рубль я не имею ни минуты покоя, - как вам нравится такая жизнь! Теперь я решила сдавать не меньше как за полтора рубля.
– Соловейчик попятился, замахал руками, и в ту же минуту Добэ презрительно закричала: - Что вы махаете? Что? У меня дочка невеста, кто пойдёт за нищую? Вы ей дадите приданное, несчастный еврей? Вы с вашими рублёмыми постояльцами, за которыми надо прибирать на три рубля. Полтора рубля, или уезжайте в другое место.
– Ву не в духе, мадам Мовес.
– Соловейчик сокрушенно покачал головой. Нельзя кричать на человека, будто вас обокрали. Что это за мода! Вы рискуете не заработать и рубль. Кому нужна такая хозяйка, я вас спрашиваю? Кому? Мне? Да нехай она сказится. Или вот этому хорошему человеку?
– Ради приданного я дам полтора, - согласился Батурин.
– Рива!
– крикнула Добэ, - Покажи месье комнату. В комнате, похожей на шкаф, высокой и узкой, стучали ходики и ворочали поломанные стрелки. Было сыро и пахло керосином. Ночью стонала во сне за стеной Добэ, ветер перетряхивал на крыше листы жести, и лишь к утру - розоватому и серому, как пепел, - вызвездило и ветер утих. Батурин почти всю ночь не спал. Яд поисков только начатых, уже отравил его. Он изощрялся в догадках, сотни смелых, но одинаково беспомощных планов спутывались в голове и уничтожали друг друга. К утру он задремал. Разбудил его унылый бас, бубнивший под окнами: - Уголля надо?! Вот уголля надо?! Батурин долго не мог догадаться, что продавал этот унылый бас; потом понял и обрадовался - уголь. Пришло серенькое ремесленное утро. Женщины шлёпали детей, мужчины мылись во дворе под краном. Синий угар самоваров струился под крышу, дух квашенной капусты выползал из комнат. Гудели яростные примусы, трещали и брызгали салом расскалённые сковороды, и шум - суетливый, однообразный шум жизни - возвестил о начале ещё одного безрадостного и длинного дня. Дом кричал, плакал, ссорился, смеялся и шипел, как чудовищный Ноев ковчег. Кошки мылись на подоконниках, и запах помоек, крыс и зелени расплывался извилистыми течениями, навещая то одну, то другую комнату. Над всем этим шумом стоял пронзительный, тонкий, как лозунг, крик мамаш: - Вот погоди, я тебе задам! Утром пришёл Соловейчик - узнать, не надо ли чего Батурину. Батурин рассказал ему вымышленную историю о пропавшей сестре. У него, мол, месячный отпуск, и он приехал искать пропавшую сестру. Она должно быть в Ростове. Она сбежала с американцем Пиррисоном, её надо найти и вернуть домой, американец - прохвост: надругается над девушкой и бросит. Соловейчик слушал недоверчиво. Он сложил руки на животе и вертел большими пальцами, вздыхал, сдвигал на затылок рваную фетровую шляпу. Галстук торчал сзади кисточкой над бумажных его воротничком.
– А она не ваша невеста?
– подозрительно спросил он.
– Теперь, знаете такое время, что мать сына искать не будет, не то что брат сестру. Разве теперь имеются такие братья! Батурин деланно смутился, помял хлеб на столе.
– Да, верно. Она моя невеста.
– А может быть она ваша жена?
– Нет.
– Какая разница между женой и невестой!
– засмеялся вскользь Соловейчик. Он допрашивал Батурина вежливо и долго, щипал бородку и наконец улыбнулся с неожиданной добротой.
– Ой, молодой человек. Соловейчика вы не обманете! Вы ищете жену, - так и говорите. Сколько лет маклерую в Ростове, а такого дела, скажу откровенно, не было. Деликатное дело! Надо посидеть и подумать. Он действительно долго думал, бормотал, отрицательно качал головой.
– Вот что. Надо начинать с американцев. Их тут в Ростове несколько, - они продают для виду американские жатки и молотилки, морочат людей и помалу занимаются контрабандой. Я вам узнаю фамилии этих американцев, может, среди них есть и ваш приятель. Это раз. Теперь два, - есть две девочки, они всё время с американцами путались, надо их увидеть. В случае ваш был здесь, они знают. Девочки, сами знаете, с асфальта, но хорошие женщины. Вы им дадите на две пары чулок и ещё так... мелочи. Соловейчик засмеялся, довольный своим планом.
– За вас я не опасаюсь, что вы мне заплатите за работу. Чего только не приходиться придумывать из-за куска хлеба! Ну, ваше дело - чистое дело. Откровенно сказать, я приношу человеку счастье и получаю десять рублей за работу. А то другой говорит: "Соловейчик, найди мне девочку, чтобы была такая и такая, - и выглядела прилично, и не обокрала бы, умела себя в театре держать. Разве легко? У меня было своё заведение, лавочка в порту, я торговал табаком и думал' что бог даст мне спокойную смерть. Но что бог! Ему есть важнее дела, чем эти евреи, - бог волнуется за большевиков, что ему подрывают авторитет, что ему делают конкуренцию. Бог умер для таких, как мы. Мы живём, извините, прямо в нужнике, жена ослепла, и плачет, и плачет, - у нас деникинцы убили мальчика. Он был один, он был первенец. Нельзя сказать, что просто убили - они раздели его на Садовой и били шамполами. Потом он три дня лежал на кровати, ничего не говорил и умер. Доктор говорит: "Он задавился кровью, кровь набралась в лёгкие, они отбили ему лёгкие шомполами". Мальчик умер. За что, я спрашиваю всех! Одна забота, чтобы жила жена, она мне родила этого мальчика. Она мучилась со мною всю эту проклятую жизнь. Куда ей пойти, если я не зароботаю рубль в день? Тогда я пошёл к офицерам и говорил:" Господа офицеры, у вас есть свой бог и своя совесть, - за что вы убили моего мальчика?" -"Вышла небольшая ошибка", - сказал один, он был в лайковых перчатках. "Какая ошибка?" спрашиваю я. " А ошиька та, что он ещё не был большевиком, но очень свободно мог им быть. Иди, говорит, жалуйся Нахамкесу. Мы мёртвых не воскрешаем. Чего ты пришёл?" Соловейчик прижал к глазам рукав рыжего пальто. " Иди, говорит. Чего ты пришёл? Чего ты пришёл?" - "Господин офицер, сказал я ему.
– Счастливая ваша мать, что имеет такого замечательного сына." А сын, мальчик мой, разве это собака? Я спрашиваю всех. Разве на смерть мы его растили? Когда он кашлял коклюшем, я потел от страха, думал - он задавится мокротой, я считал каждый волос на его голове, мальчик мой... Соловейчик заплакал. Вошла Добэ.
– Не плачьте, старик, - сказала она басом.
– Может, ему теперь лучше, чем здесь, на земле. Просите у бога смерти. Чем так мучиться, лучше скоропостижно умереть. Как жить, когда у человека вынули сердце." - Что бог, бог!
– закричал Соловейчик.
– Что вы пристаёте ко мне со своим богом! Где он был, когда били шомполами моего мальчика и Афанасий прибежал на двор и крикнул:"Соловейчик, Витю вашего убивают!" Зачем он, этот ваш замечательный бог, позволил ему в тот день выйти на улицу? У бога одна забота, - он спит и думает о вашем счастье, евреи. Только и вы, Добэ, всё живёте, я вижу, на помойке и счастье увидите, как свою задницу, извините меня. Кому бог продал ваше счастье и за какую цену. Чего он не сжёг огнём тех негодяев? А они, эти добрые женщины, бегают по дворам и рассказывают о боге. Тьфу! Соловейчик плюнул.
– Уймись, старик!
– закричала Добэ и отшатнулась.
– Чего ты зовёшь несчастье на свою голову и на мой дом! Замолчи, старик!
– Я уже молчу, Добэ. Простите меня, вы хорошая женщина. Но как я могу спокойно разговаривать с людьми? Добэ подняла с пола его шляпу, надела ему на голову, похлопала по спине.
– Ну как-нибудь мы доживём.
– Доживём, - скорбно согласился Соловейчик.
– А теперь я пойду. Он назначил Батурину встречу в пивной "Мамаша", куда он должен был привести двух девиц, и ушёл, вытирая глаза коричневым клетчатым платком. Батурин пошёл бродить по городу, вышел к реке. Скрежетал разводной мост, и жёлтая вода мыла красные днища пароходов. Насупленный день враждебно смотрел на город из-за Дона, откуда дул ветер. Во взгляде этого дня была холодная скука. Хотелось вечера, когда изгнанные краски - чёрная и золотая - ночь и огни - вернуться на землю. И вечер пришёл. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин. Когда совсем стемнело, Батурин пошёл в "Мамашу". В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своём длинном пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре. В слоистом дыму пылали лампы, сияли рожи грузчиков с щетинистыми рыжими усами. Густой мат с размаху хлопал входящих по груди. Пиво пахло кисло и слабо, - тоже, казалось, некстати здесь, где обстановка требовала крепчайшей водки, горячих пирогов и чугунных табуреток. Батурин заказал Соловейчику яичницу и чай, себе взял пива. Соловейчик вытащил из кармана замусоленную бумажку и шёпотом прочёл фамилии всех американцев, живущих в Ростове. Пиррисона среди них не было.
– Было ещё двое, так те утекли, - сказал он с сожалением.
– Одна у нас с вами надежда - на этих девиц. Они сейчас прибегут. Пивная была с эстрадой. На эстраду вышел конферансье в визитке, в зелёном вязанном жакете и широких брюках. Он поддернул брюки, равнодушно посмотрел на публику, поковырял в зубах, сплюнул и вдруг закричал подсаженным голосом: - Удивительно приятная публика сегодня собралась! Что? Здрастье, здрастье. Гражданин в картузе за крайним столиком, что вас давно не видать? А?
– Конферансье приложил ладонь к уху.
– А? Что? В тюрьме сидели? Очень рад, очень рад. Следующий номер-р-р программы - цыганский хор Югова! Цыганки вышли, виляя бёдрами. Пивная приветственно загудела. Хор грянул:

Эх, пьёт-гуляет Наш табор кочевой. Никто любви не знает Цыганки молодой.

Приплясывая в такт, к столику подошла полная блондинка с круглыми, равно наивными и порочными глазами. Она толкнула Соловейчика и показала глазами на Батурина: - Папа, этот, что ли?
– Садись, Маня. Этот. Маня протянула Батурину пухлую руку, сняла шляпу, поправила чёлку.
– Ну, угощайте, красавец, - сказала она хрипловато.
– А где Зина?
– Зинка, вон она идёт. Батурин оглянулся. За спиной стояла высокая девушка в очень коротком платье. Карминные губы её дрожали. Свет ламп был чудесен в её капризных зрачках. Она опёрлась о спинку стула Батурина,- он видел рядом её чёрные блестящие волосы, высокую чёрную бровь и матовый лоб. Зинка потрясла стул и сказала властно: - Подвиньтесь!
– Нанюхалась марафету, дура, - сказала Маня.
– Опять попадёшь в район.
– Не попаду-у, - протяжно ответила Зинка и села рядом с Батуриным.
– Это вы тот чудак, про которого говорил папаша? Батурин кивнул головой.
– Да он гордый! Закажите пиво и рассказывайте. Хор снова грянул:

Эх, пьёт-гуляет Наш табор кочевой. Никто любви не знает Цыганки молодой.

Зинка захохотала, схватила Батурина за руку и пьяно зашептала: - Дайте мне посмотреть на вас. Ну, не сердитесь, ну посмотрите на меня, разве я такая уродка? Ну, посмотрите же -она дёрнула Батурина за руку.
– Я не пьяная, я марафету нанюхалась, - лицо у меня холодное, потрогайте, а в глазах ракеты, ракеты... Ну, посмотрите же вы, несчастный жених! Батурин поднял глаза. Он приготовился увидеть смеющееся пьяное лицо и отшатнулся. В упор смотрели тёмные глаза, полные, как слезами, тревогой, упрёком. Дикой тоской ударил этот взгляд в сердце. На секунду всё поплыло. Батурин качнулся.
– Вот вы какой!
– сказала девушка медленно, со страшным изумлением, тем неясным, почти угрожающим тоном, когда трудно понять, что последует за этими словами - удал по лицу или поцелуй.
– Интересно ты себя ведёшь, Зинка, - сказала значительно Маня.
– Оч-чень интересно ты себя ведёшь. Что ты - сказилась? Человек зовёт тебя по делу, а ты играешь театр. Сиди и слушай.
– Отвяжись, - зло крикнула Зина и дёрнула плечом.
– Ну, вот, сейчас буду слушать. Подумаешь - невидаль какая! Видали мы хахалей и почище!
– Зинка, - Соловейчик прижал руку к груди, - Зинка, - ты не знаешь, какой это человек, до чего он хороший. Сердце у него золотое. Не бесись, Зинка. Чего ты хочешь, сумашедшая женщина?
– Обидели мальчика, - Зинка закурила.
– Он молчит, а вы загавкали, адвокаты. Что он вам, - золото дарил, обедом кормил? Чем он купил тебя, Соловейчик? Почему он молчит, не обижается? Противно мне с вами. Она затянулась, швырнула папиросу на соседний столик. Оттуда сказали предостерегающе: - Барышня, не нервничайте. Одного не можете подцепить или со стариком спать не сладко? Соловейчик заёрзал. Из-за обиженного столика поднялся громоздкий человек в расстёгнутой шинели. Глаза его запали, он подошёл к Батурину.
– Уйми эту стерву, - крикнул он, качаясь, и махнул рукой в сторону Зинки.
– Ишь расселись, господа. Сразу двух забрал, одной ему мало. А старый жид маклерует, гадюка! Он смотрел на Соловейчика, глаза его округлились, он набрал в лёгкие воздуху и истерично крикнул: - Вон, сукин кот, пока цел! Соловейчик втянул голову в плечи. Батурин медленно вставал, руки у него заледенели, он не знал, что будет через минуту. В груди будто запрудили реку, бешенство водой подымалось к горлу. Не глядя на стол, он нащупал там пустую бутылку. "Убью" - подумал он, и будто свежий ветер ударил в голову, - позади, впереди, кругом была пустота. Батурин нашёл глазами висок.
– Стёпка, убьёт!
– закричал за соседним столиком отчаянный, визгливый голос.
– Стёпка, уйди, - убьёт. Видишь, человек не в себе. Стёпка отступил, открыл рот, замычал, коротко замахал руками. Тухлые судачьи глаза его смотрели не отрываясь в одну точку - лицо Батурина. Батурин трудно и тихо сказал: - Уйди... иначе...
– и задрожал всем телом. Человек что-то бормоча, отскочил, бросился к двери. Он толкал столики, опрокинул бутылку, её звон прервал тишину, посетители облегчённо засмеялись. Конферансье закричал подсаженным голосом: - Граждане, инцидент исчерпан к общему удовольствию! Прошу соблюдать абсолютную тишину. У работников эстрады глотки тоже не казённые, не забывайте, граждане! Батурин сел. Сразу захотелось спать, в теле гудело изнеможенье. С трудом он поднёс к губам стакан пива и отпил несколько глотков.
– Вот вы какой!
– повторила Зина и улыбнулась.
– Теперь я буду вас слушать, а раньше не хотела, я знаю уже всё от папаши.
– Вам в Ростове будет уваженье, - сказала Маня.
– Вы отшили Стёпку-музыканта, его все боятся, как холеры.
– Какого Стёпку?
– Ой, - Соловейчик вытер шляпой потный лоб.
– Лучше не спрашивайте. Не дай вам бог ещё раз в жизни увидеть этого Стёпку. Он бандит с Темерника. Как он тут под боком сидел, - я и не заметил. Знаменитый парень. ГПУ по нём давно плачет. Батурин снова рассказал вымышленную историю о пропавшей невесте. Проститутки слушали сначала так же недоверчиво, как и Соловейчик, потом, очевидно, поверили. Маня даже расстрогалась.
– Нет, здесь такой не было. А Пиррисон был. Да вот Зинка расскажет, она с ним жила. Зинка подняла к глазам стакан пива и долго не опускала. Батурин вздрогнул, - чёткие следы обозначились во всей этой путанице.
– Ну что же ты, рассказывай.
– Сволочь ваш Пиррисон, - тяжело проговорила Зина, поставила стакан и в упор посмотрела на Батурина.
– Собака ваш Пирросон. Невеста твоя с ним сбежала.
– Зина грубо перешла на "ты".
– Чистенькая барышня, артистка, пальчики-маникюрчики. Когда её найдёшь, расскажи, как Пиррисон нас по две на ночь брал.
– Замолчи, Зинка!
– прикрикнула Маня и испуганно посмотрела на Батурина, - что он, первый такой, Пиррисон, чего распалилась!
– Отважись, - пронзительно крикнула Зина.
– Дай досказать. Видишь человек дерьмом интересуется, а на дерьмо охотников мало. Батурин решил терпеть до конца. Он понимал, что малейшее слово может вызвать истерику, дикий скандал, и тогда всё потеряно.
– Слушай, ты - Зина дёрнула Батурина за рукав.
– Зачем ты мне о невесте своей рассказал! Зачем после Стёпки. Эх ты, несчастный жених! Невеста, невеста... Да теперь все невесты порченые. Для дураков только и есть невесты, а для порядочных - женщины. Порядочная девушка!
– Зинка захохотала.
– Ух ты, порядочный! Знал куда пойти, чтобы невесту отыскать. Все вы чистёхи, ручки дамам целуете, разговор у вас такой интеллигентный, а дойдёт до дела - наплюёте в самое сердце. Не желаю, - дико вскрикнула она и вскочила, - не желаю я видеть его! Маня, идём! А тебе, папаша, грех. Я из-за Пиррисона травилась, его убить надо, а ты мне приводишь хахаля, он с Пиррисоном из-за невесты дерётся. Да пропади они пропадом! Она дёрнула Маню за руку и выбежала из пивной.
– Отщёлкала.
– Пьяный за соседним столикм восхищённо покрутил головой. Ай да девка! Вот это да, девка! Соловейчик был подавлен.
– Нанюхалась. Взбесилась девочка. Что же теперь делать? От неё ничего не добьёшься. Ой, упрямая девочка - ужас!
– Пойдём, - Батурин вастл.
– Я подумаю, что с ней делать. Зайдите ко мне завтра утром. Он дал Соловейчику пять рублей, и они расстались. На прощанье Соловейчик долго тряс Батурину руку сухими и слабыми лапками. Батурин побродил по улицам. Свежо и печально дул ветер: степь и море дышали на город полной грудью. В чёрной листве ослепительно струились гудящие огни автомобилей. "Что же делать?
– думал Батурин.
– Надо найти её и рассказать правду. Она должна понять. Зря, совсем зря и глупо я начал врать". Он вернулся домой, написал письмо капитану в Сухум - всего три фразы: "Пиррисон был в Ростове. След, кажется, найден. Ждите писем", - и лёг. Уснул он тяжело и крепко. Утром он лежал и ждал Соловейчика. Ходили хрипели, минутная стрелка ползла на глазах по засиженному мухами циферблату. Батурин смотрел на стрелку в оцепененье, - казалось, время остановилось, а между тем прошло уже три часа, и ходики показывали полдень. В час Соловейчика не было. Батурин встал и умылся во дворе под краном. Курчавые дети сбились вокруг него плотным кольцом и восхищались.
– Смотри, как он моется, не то что ты, Мотя. Детей разогнали крикливые и гневные мамаши. В три часа прибежал наконец Соловейчик. Он принёс важную новость, - он видел Зину, и она сказала, что хочет поговорить с Батуриным.
– Ой, - Соловейчик подмигнул.
– Если бы вы знали, как это было. Он испытующе взглянул на Батурина, закатился от смеха и помахал шляпой.
– Ну? Вы не знаете как это было? Она сама пришла до меня!
– выкрикнул он наконец самое главное.
– Она пришла и сказала: "Папаша, я вчера наскандалила. Правда, некрасиво, папаша?" Я говорю: "Да, не очень красиво, обидела хорошего человека".
– "Соловейчик, - говорит она, - скажи мне, где он живёт, мне надо с ним поговорить". Но я тоже хитрый."Что с того, ответил я.
– что я знал его адрес, когда он вчера вечером уехал". Она побелела вся. "Ты врёшь, говорит, старый пачкун. Говори адрес." Я даже испугался. " Он живёт секретно, - сказал я, - я не могу никому, боже меня избави, сказать его адрес, но я могу позвать его, он придёт куда-нибудь, ну в сад, в пивную, куда надо, если он захочет прийти и поговорить с тобой." Она смотрела на меня, как кошка. "Что-то ты крутишь, старик вместе с ним", - так она сказала. Потом она дала мне два рубля и говорит:"Соловейчик, милый, найди его и скажи, что я буду ждать его сегодня вечером в шесть часов в городском саду на музыке". Теперь вы имеете случай узнать всё, что хотите. Девушке стало совестно. Я вам говорил - они обе хорошие, а что делать, если жизнь вышла так, что пришлось идти на асфальт." Соловейчик получил мзду и ушёл возбуждённый - это дело ему нравилось. Чутьём пожившего человека он догадывался, что Батурин что-то скрывает, что дело гораздо важнее, чем кажется. Свои мысли он закончил восклицанием: - Молодое дело. Ой, горячие люди, горячие люди! Батурин долго брился, часто откладывая бритву и задумывался, глядя в зеркало, наконец поймал себя на мысли, что надо переодеться, надеть синий тонкий костюм: в нём он молодел, синева хорошо оттеняла бледность лица с морщинками около губ.
– "Это нужно для дела" - подумал он, стараясь увильнуть, но тотчас же уличил себя и сказал громко: - Вот сволочь! Ругательство это относилось к самому себе. Он вспомнил глаза Зинки, как бы искуственно удлинённые, шёпот - "вот вы какой", и у него заколотилось сердце. "Сколько ей лет?" - подумал он и решил, что года двадцать три двадцать четыре. Костюм он надел синий, вышел на улицу без кепки, тёплый ветер пригладил его волосы. Он взглянул на себя в зеркальное стекло магазина и внезапно ощутил, что стал гибче, свежее, что полон мальчишеского задора. Насмешливая и явно искусственная мысль об омоложении, проскочившая в мозгу, была данью застарелой привычке. Чувство молодости, ветра, то чувство, что, не задумываясь можно определить как начало подлинного счастья, билось в теле, как сердце. В саду, в горах листвы сверкали белые небольшие лампочки, - было похоже на иллюминацию. Запах духов и политых дорожек был совершенно южный, немыслимый на севере. Полосы зелёного света, чёрные кущи деревьев и звенящее, всё нарастающее пение скрипки вызывали ощущение печального и свежего отдыха. На скамейке у фонаря, светившего с высоты шипящей звездой, сидела Зина. Батурин остановился и смотрел на неё поражённый. Она была бледна от света фонаря. В небрежной её позе, в том, как она устало откинулась на спинку скамейки и глядела в темноту кустов, задумавшись о чём-то, было нечто необычное, заставившее Батурина простоять в тени несколько минут. Он растерялся. Если бы его спросили, что он ощущал, глядя тогда на неё, он, очевидно, ответил бы несвязно и глухо о цветении, полном терпкости и порыва. Она раздражённо похлопывала перчаткой по открытому колену. Короткий шуршащий английский плащ не скрывал её лёгких ног в шёлковых серых чулках. Поля маленькой шляпы затеняли глаза, но Батурин знал, как ярко блестят они нетерпением и смутной бушующей болью. Были видны на щеке косо и чётко подрезанные блестящие волосы. "Неужели она проститутка?" То, что он видел, - эта молодая и печальная женщина, Зинка с асфальта, было невозможно, таило в себе начало почти чудесной перемены. Батурин медленно подошёл. Она встала.
– Наконец вы пришли, - сказала она с лёгким упрёком, и Батурин не узнал её голос - так он был чист.
– А я боялась, что не увижу вас... Батурин смотрел на её губы, - тонко очерченные, чуть вздёрнутые, они дрожали. Он не мог поверить, что вчера в пивной эти же губы кричали "зараза, дерьмо".
– Неужели это вы?
– спросил Батурин и в темноте покраснел - вопрос был действительно глуп. Она резко повернулась к нему, усмешка обнажила её ровные сверкающие зубы.
– Да, я, я, я... Я, проститутка Зинка. Я - дорогая проститутка, - за красоту платят больше. Вы ошиблись, если приняли меня за рублёвую. И Соловейчик врёт, когда болтает вам об асфальте. Вчера я была пьяна, говорила всё, что мне хотелось. Вы очень обиделись?
– Нисколько.
– Идёмте, - она тронула его за руку.
– Пойдём в тень, здесь светло, трудно говорить. Переходы от робости к вызову, от печальных слов к дерзости, звенящей в голосе разбитым стеклом, заставали Батурина врасплох.
– Прежде всего не зовите меня Зиной. Зовут меня Валя. Я кое-что хотела спросить...
– Спрашивайте. Потом буду спрашивать я.
– Вот вы засмеялись: говорите, что я нисколько не обидела вас. Это правда?
– Правда.
– Почему?
– Потому, что вчерашний рассказ - чепуха. Нет у меня никакой невесты. Валя остановилась. В темноте Батурин не разглядел её лица. Он ждал дерзости, но, как всегда, ошибся.
– Боже, какая я дура!.. Теперь расскажите мне всё, но только чистую, чистую правду. Батурин рассказал ей историю с дневником, с Нелидовой и Пиррисоном. Когда он кончил, - она повторила так же загадочно вчерашнюю фразу: - Вот вы какой! А теперь я расскажу вам об этом Пиррисоне. Он негодяй. Где он сейчас, не знаю. Два месяца назад был в Ростове, потом уехал в Таганрог, оттуда в Бердянск. Я готова была убить его. Вы это никогда не поймёте, потому что вы - мужчина, а знаем мужчин до конца только мы. Я прожила с ним две недели, я боялась его, теряла голос, он бил меня. Я однажды нанюхалась кокаину и отравилась. Но меня спасли. Я думала тогда, что напрасно. Она промолчала.
– Вот и всё. А что вы хотели спросить?
– Почему вы позвали меня? Валя в ответ засмеялась.
– Часто смеёшься вместо того, чтобы плакать. Отвечать я не стану. Пойдёмте. По Садовой она почти бежала, не глядя по сторонам. Так же быстро спросила: - Что вы будете делать дальше?
– Поеду в Таганрог.
– Когда?
– Завтра же. Тянуть незачем.
– Я кое-что узнаю сегодня вечером о Пиррисоне. Как вам это передать?
– Назначьте место.
– Утром, но рано, часов в восемь, вы сможете прийти в порт, в кофейню Спирано, знаете? А теперь прощайте.
– Прощайте, - Батурин крепко пожал её горячую руку.
– Я страшно вам благодарен. На ладони остался запах духов, и Батурин вечером, ложась спать, не мыл рук, - было жаль смывать этот запах. Утром в кофейне Спиро - розовой и грязной - он уже застал Валю. Она была бледна.
– Что с вами?
– Так... не спала ночь. А с вами? Вы тоже очень бледный.
– Тоже не спал, - ответил Батурин и улыбнулся. Она испуганно опустила глаза. Батурин заказал кофе, но Валя даже не притронулась к чашке.
– Я не могу сейчас пить, - сказала она, будто извиняясь.
– О Пиррисоне ничего больше не узнала. Тоска у меня, а тут встретился такой человек непонятный. Да, вы, вы - непонятный. Ещё хуже стало. Я вас обидела, а вы меня защитили от Стёпки. Вы убили бы его, правда?
– Возможно.
– Как вы поедете в Таганрог, - параходом?
– Да. В два часа. Идёт "Феодосия". Валя деланно засмеялась, густо покраснела.
– Слушайте... вот что... возьмите меня с собой. Я, может быть, вам помогу. Мешать я не буду. Можете совсем меня не замечать. Мне бы только вырваться из Ростова, я себе здесь опротивела. Проживу в Таганроге день-два, а там видно будет.
– Ну что же, едем. Валя посмотрела на Батурина пристально, слегка открыв рот.
– Скажите ещё раз.
– Едем. Вы что ж, не верите мне?
– Вот теперь хорошо, без "ну что же". В Таганроге меня никто не знает, вы можете даже ходить со мной. А вчера я бежала. И не потому, что боялась вдруг привяжется мужчина, а потому, что могли подумать, что вы... вы со мной... "Странно всё это", - подумал Батурин. У него было явственное ощущение, что жизнь пошла пёстрыми зигзагами, он жил эти дни в дыму, как пьяный. Кто она? Таких проституток не бывает. Он путался в догадках. Валя будто поняла.
– Только не спрашивайте меня никогда, как я... Ну, вы сами понимаете. Со зла всё это. Злость во мне страшная. Конечно, глупо, может быть, прорвёт меня, тогда расскажу. Они расстались. На пристань пришёл Соловейчик. Валя приехала после второго гудка. Когда она взбегала по сходням, капитан переглянулся с толстым помощником и подмигнул. Она вспыхнула, быстро прошла на корму к Батурину. На глазах её были слёзы. Соловейчик отвёл Батурина в сторону и зашептал: - Может, вы мне скажете по чистой совести, в чём дело? Ой, товарищ Батурин, товарищ Батурин, Соловейчика вы не обманете... Палуба вздрогнула от третьего гудка, Соловейчик заторопился.
– Ну, как-нибудь в другой раз. Дай бог вам удачи! Пароход отчалил, застилая реку нефтяным дымом. Соловейчик помахал старой фетровой шляпой и, сгорбившись, побрёл домой, - молодое дело кончилось. В дороге Валя изредка взглядывала на Батурина яркими радостными глазами. Один раз спросила: - Вам не стыдно со мной? Они стояли у борта. Пароход шёл морем. В иссиня-древнем тумане темнели берега, и в густой синеве зарождался вечер. Над Таганрогом была гроза, розовые зарницы слепыми вспышками освещали воду. Батурин ничего не ответил, только положил руку на пальцы Вали. В Таганрог приехали после тёплого обильного ливня. Представление о Таганроге было связано у Батурина с Чеховым. Он думал о сереньком городе, пустырях, поваленных заборах, провинции. И, как всегда, ошибся. Так ошибался он постоянно. Ещё не было случая, чтобы представление его о чём-нибудь не разбивалось бы вдребезги при столконовении с действительностью. Эта его черта была источником постоянных насмешек для Берга. Единственный извозчик повёз их в город через игрушечный, заросший травою порт. Одуванчики цвели среди гранитных плит, раздавленная колёсами полынь наполняла воздух горечью. Таганрог был затоплен тишиной, почти звенящей, был пуст, уютен, изумительно чист. Фонари искрились в воздухе ( после ливня в нём был блеск предельной прозрачности). Над морем загорались звёзды; свет их был усталый, они мерцали. Батурин подумал, что звёзды теряют много пламени, отражаясь в морях, реках, в каждом людском зрачке. Из садов сочились запахи цветов, не имеющих имени, никому не знакомых. России не было. Таганрог был перенесён сюда с Эгейских островов, был необычайным смешением Греции, Италии и запорожских степей. Музейное безмолвие стояло окрест, и даже море не шумело. Воздух был тонок и радовал, как воздух новой страны. Остановились в гостинице Кумбарули с коричневыми комнатами. На стенах темнели облупленные фрески. Всё состояло из красок, - ночь нависла кущами чёрной сирени, мигали белые зарницы, ртутные капли дождя падали с листьев, лампы зажглись в глубине окон, и комнаты казались сделанными из воска. Глаза Вали - зеленоватые и яркие - потемнели от возбуждения. Что-то сдержанное, как непрошенные слёзы, - восторг, лёгкий крик - готово было сорваться с её губ. Батурин открыл окно и остановился, поражённый безмолвием, чистым, как родниковая вода. Валя тихо подошла сзади. Он слышал её дыханье, потом обернулся на какой-то странный звук и увидел слёзы. Неудержимые, захлёстывающие сердце невыносимым счастьем слёзы текли по её щекам из-за прикрытых ресниц. Она схватила его руку, хотела что-то сказать, но не дали слёзы. Она только посмотрела на него искоса из-под ладоней - и этот взгляд Батурин так и унёс с собой на всю жизнь, - в нём было то, для чего нет слов на человеческом языке.
– Как всё внезапно, - промолвил он тихо. Валя засмеялась и сказала ( снова переход, заставший Батурина врасплох ), что она очень хочет есть. Она ушла за ширму, переоделась, вышла оттуда бледной, возбуждённой, как в Ростове, в саду, легко сбежала по лестнице, распахнула дверь на улицу. Ветер прошумел в акации, рванул её платье. Тело у неё было совсем девичье - очень тонкое; под платьем обозначились кругленькие маленькие груди. В столовой пламенели под потолком начищенные лампы. Греки и шкипера в морских каскетках смотрели на Валю и дружелюбно улыбались. Зубы их блестели, как у негров на этикетках от рома. Один шкипер с серебряной щетиной на худом лице спустился по ступенькам в сад, сорвал вьющиеся белые цветы и положил на стол около Вали.
– Это вашей жене, - сказал он Батурину, улыбнулся и протянул руку.
– Нам весело на вас смотреть. Будем знакомы, - моя фамилия Метакса. Он подсел к столику и рассказал о Таганроге много любопытнейших вещей. После его рассказов Таганрог потерял для Батурина последние черты реальности. Он казался сказочным городом, освещённым синим пламенем пунша, каким-то выдуманным гриновским Зурбаганом. Он казался солнечным цветником, где старики, поливая грядки, вспоминают стопушечные линейные корабли, бьёт колокол, и все бегут на плоский берег встречать оранжевый гигантский параход. Всё перепуталось в голове у Батурина. Он выпил вина. Таганрог казался затерянным на острове среди эпох, революций, войн. Патриархальная жизнь цвела медлительно и беззаботно, и совершенно зря в портовых конторах тикали громадные маятники, начищенные до блеска, как медные тазы. Валя сжала руку Батурина сильными пальцами в тугой перчатке.
– Не смейте мне ничего говорить. Я всех, всех, всех люблю сейчас. Вечер мягким золотом ламп горел на её руке. Дым трубок пахнул мёдом, столетьями скитаний. Весь вечер они провели в порту со шкипером Метаксой. На молу репейник цеплял за короткое платье Вали, она отрывала его и бросала в море. Чёрными кругами расцветала вода. Около старой наваринской пушки невнятно шумело море, по словам Метаксы - одно из интереснейших морей. Оно крепко, по-рыбачьи пахло солью. У мола поскрипывали заспанные шхуны. Бледные фонари на мачтах освещали пустые палубы. Казалось, трюмы этих шхун полны грудами сиреневой бьющейся рыбы. Весь этот пустынный порт, качавший в гаванях маслянистую воду, был закутан в звёздное небо. Валя часто смеялась, потом подолгу молчала, будто прислушиваясь к отдалённым звукам. Она шла рядом с Батуриным, наклоняла голову и всматривалась в его лицо. Метакса был сдержан, хрипловатый его голос звучал со старинной вежливостью. Рассказы его можно было назвать новеллами, - они были кратки, забавны и легки. Ночь, шхуны, аллеи чёрной листвы, присуствие старого шкипера, горячая рука Вали внезапно вызвали у Батурина острое ощущение иных эпох романтизма. Всё рассеялось в тёплой тьме - и осень в Пушкине, и Беро, и капитан, и дневник Нелидова. Паруса шумели над выскобленными песком палубами. Когда то было? Вчера. Корабли отходили в Колхиду. Жизнь пестрела, как сад. Отвага и смех плескали из души, и цвело, не отцветая, бесконечное лето. Брызги дождя падали на мягкие волосы поэтов.
– Валя, - тихо сказал Батурин.
– Я схожу с ума.
– Вот и чудесно! Батурин испытывал то же, что испытывали некогда измыченные странствиями бродячие рыцари, поверившие в девственность Марии. Они целовали, скрежеща ржавыми латами, истлевшие её покровы, и смешные слёзы стекали по их щекам. Слёзы о завоёванных странах, где тяжёлые готические розы распускаются под небом Египта и Венера, отдаваясь, так же чиста, как Мария. Вернулись поздно. В гостинице Валя легла на кровати, Батурин - на продавленном узком диване. Он долго не спал. "Чудесная девушка", - думал он, глядя на острую звезду. Она переливалась то белым, то синим светом. Тишина стояла за открытым окном и вместе с Батуриным прислушивалась к дыханию Вали.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: