Шрифт:
Сизые тучи с треском разорвало молнией, мощный рокот прокатился над городом, изнемогавшим от июльской духоты. Хлынул дождь, стуча по потемневшим крышам и плечам тысяч людей, заполнивших площади, мосты и набережные. Красная рубашка облепила тело Шарлотты, связанные за спиной руки заставляли ее смотреть прямо в небо, исчерченное слепящими зигзагами. Она с наслаждением подставляла лицо теплым струям, чувствуя себя легкой и готовой вознестись на небеса, словно ее позорная телега была колесницей Ильи-пророка. Женщины потрясали мокрыми кулаками и выкрикивали проклятия; гром заглушал их слова.
Гроза кончилась так же внезапно, как и началась; за Елисейскими Полями повисло солнце, в мокрых волосах Шарлотты вспыхнула радуга. Она поднялась по скользким ступеням на эшафот. Палач сорвал с ее груди косынку; щеки вспыхнули от смущения. Ах, вот это и есть гильотина? Не дожидаясь понуканий, девушка сама легла на смертное ложе. Шшшурп! Голова упала на помост и отскочила от него; помощник палача подхватил ее за волосы, а другой рукой отвесил ей оплеуху. Толпа разразилась хохотом и захлопала в ладоши.
Симона Эврар уцепилась руками за трибуну. Ей впервые довелось выступать в Конвенте, она вся вспотела от волнения. Напротив стоял большой овальный стол с четырьмя стульями для секретарей и местом председателя; по обе стороны от этого помоста возвышались друг над другом шесть рядов зеленых скамей для депутатов; гул голосов поднимался к высоченному сводчатому потолку. Симона не различала лиц, она уставилась в одну точку перед собой, думая лишь об одном: сказать то, что она хотела сказать, не сбиться.
— Я не прошу вас о милостях, которых жаждет алчность или требует нужда. Вдове Марата нужен только надгробный памятник. Я прошу у вас защиты от новых покушений — на сей раз на память о самом бесстрашном и самом оболганном защитнике народа! Его преследуют даже в могиле. Каждый день лицемерные продажные писаки убивают его снова, выставляя чудовище, вонзившее в его грудь убийственный кинжал, распрекрасной героиней. Даже здесь, в этих стенах, самые подлые из этих писак бесстыдно восхваляют ее в своих памфлетах, поощряя ей подобных убивать других защитников свободы.
Она стала называть имена, гул усилился. Симона набрала в грудь побольше воздуха. Лишь бы хватило голоса их перекричать!
— Не говорю уже о подлом Петионе, который посмел сказать в Кане, в собрании своих сообщников, что убийство — добродетель. Притворяясь, будто восхваляют гражданские добродетели, коварные заговорщики печатают гнусные гравюры, на которых отвратительная убийца изображена в пристойном виде, а мученик отечества корчится в конвульсиях. Они подкупили негодяев, которые пишут под именем Марата, искажая его принципы и распространяя клевету, жертвой которой он стал!
Она говорила еще долго, пока ее голос окончательно не потонул в общем гомоне. Тогда ей на помощь пришла депутация от секции Французского театра, потребовавшая назвать улицу Кордельеров улицей Марата. Депутаты оживились, заседание закончилось принятием декрета о переименованиях: улица Обсерванс станет площадью Друга народа, Гавр и Сен-Назер в Нормандии переименуют в Марат. Гражданке Эврар, вдове Марата, пообещали помощь, чтобы типография в ее доме продолжала работать.
27
Пока шел обыск и опись имущества, госпожа д’Айен боялась только одного: как бы ее не заставили поклясться, что она ничего не утаила. Дать ложную клятву было бы еще ужаснее, чем остаться без гроша! Но никакой клятвы от нее не потребовали, просто объявили, что они с Луизой теперь под домашним арестом и переписка им запрещена. Вздохнув с облегчением, госпожа д’Айен попросила господина Грелле, гувернера сыновей Луизы, сходить к ювелиру и отнести ему цепочку от часов, в которую она вставила последние оставшиеся у нее бриллианты. (Грелле аресту не подвергался и сохранил свободу передвижения.) Учитель вернулся с задатком, и госпожа д’Айен поспешила уплатить свои долги: после конфискации имущества у них не осталось наличных денег, пришлось занять немного у знакомых. Остальное ювелир обещал заплатить через два дня. Выждав из приличия неделю, госпожа д’Айен отправила к нему Грелле за деньгами, но оказалось, что ювелир уже пять дней как казнен. Старая служанка Ноайлей ходила куда-то продавать платья и сорочки Луизы; Грелле, годившийся в старшие братья своим ученикам, жил вместе с арестованными и делился с ними своими сбережениями. Тем и перебивались.
Наверное, им не стоило возвращаться в Париж — остались бы лучше в Сен-Жермене. Смерть старого маршала расстроила Луизу, но госпожа д’Айен испытала облегчение: по крайней мере, свекор умер в своей постели, избежав под старость унижений и ареста: его не бросили в тюрьму, как маршала Рошамбо. "Декрет о подозрительных", принятый семнадцатого сентября, Генриетту не напугал: она уже старуха, ей скоро шестьдесят, Луиза — мать трех маленьких детей, никому и в голову не взбредет назвать их "агентами эмигрантов", пусть даже их мужья и находятся за границей. Но не ходить в церковь госпожа д’Айен не могла: она испытывала физическую потребность в том, чтобы слушать мессу, причащаться каждую неделю. "Ибо по мере, как умножаются в нас страдания Христовы, умножается Христом и утешение наше…" А причастие она могла принять только из рук священника, доказавшего твердость своих убеждений, то есть не присягавшего. В Сен-Жермене таких не осталось…