Шрифт:
Погода, неожиданно для конца апреля, установилась и уже дня три держалась совершенно летняя. Деревья все враз вспыхнули зеленым пламенем, и листва на них час от часу, прямо на глазах, делалась все крепче, все гуще, все темней. По утрам, когда поднимались, небо бывало абсолютно безоблачным, сияло обнаженной влажной голубой плотью, к полудню наползали облака, но легкие, прозрачные, не сбитые в крутую дымяшуюся мешанину, и почти не задерживали солнечного жара. Термометр, прикрученный к раме кухонного окна, показывал в полдень, сообщала Евлампьеву вечером Маша, двадцать пять градусов.
Все кругом говорили о необычной этой апрельской жаре, об изменениях в климате, о предсказаниях ученых, что на Земле скоро наступит то ли новый мезозой, то ли новое оледенение, — на улицах, в магазинных очередях, на работе, и Евлампьеву несколько раз на дню задавали все один и тот же вопрос:
— А что, Емельян Аристархыч, давненько уже в апреле такого у нас не случалось, не помните как старожил?
Евлампьев пытался припомнить:
— Да вообще по Первому мая обычно запоминается, по демонстрации… Вот в тридцать девятом году, помню, пока шли до центра, у нас в колонне с несколькими человеками плохо стало — так пекло. И в пятьдесят восьмом, я сына как раз впервые с собой взял…
Ксюше после операции, как обещали врачи, лучше не стало. Вытекавший из кости, сжатый мышцами гной, которому некуда было деться, успел попасть в кровь, и начался сепсис, к нему прибавились пневмония с плевритом — все вместе, сердце не справлялось с нагрузкой, сместилось, пульс доходил до ста пятидесяти ударов. Температура не опускалась ниже тридцати девяти и восьми даже по утрам, сознание у нее было затемнено — она его не теряла, но сказанное ей слово доходило до нее после десятого повторения.
Елена все так же дежурила возле нее, подменяясь лишь на часы посещений — съездить быстро домой, переодеться, умыться, поесть‚и спала прямо в палате, на матрасе подле Ксюшиной кровати, ей это разрешили с условием, что она будет исполнять в Ксюшиной палате и еще в двух других обязанности санитарки. Маша, подменяя Елену, пыталась остаться вместо нее и на ночь, но Елена не позволяла.
— Не надо, мама, ну не надо, не лезь! —с мучительной гримасой на лице, прикладывая руку ко лбу, говорила она.— Пока у меня есть силы. Мне же разрешили, не тебе. Прогонят тебя еще и меня потом не пустят…
Маша уступала. Глаза у Елены были красные, воспаленно-горящие, волосы развились, и она закалывала их сзади в куцый, скорый хвостик.
Вечером перед Первым мая, в воскресенье, объявился не подававший о себе целых три недели никаких вестей Ермолай.
Днем Евлампьеву удалось купить на рынке говядины, и сейчас, разделав куски, он прокручивал ее через мясорубку — на фарш для котлет. Говядина была парная, толькошнего убоя, и в ноздри от нее ударял свежий и острый запах крови. Маша, устроившись с доской на другом конце стола, стряпала сырники. Они торопились: и котлеты, и сырники требовались к завтрашнему утру, отвезти Ксюше в больницу — больничное ей ничего не шло, и удавалось дать ей только чего-нибудь домашнего. Маша нервничала, что все у них так затянулось, бог знает чем прозанимались весь день, все дела на ночь остались, опять не выспимся, и, нервничая, высказывала Евлампьеву все, о чем думала.
— Вот с Ромкой тоже. Ну, сколько это может продолжаться? Ничего не знаем о нем, где он, что он… Ты как отец должен положить конец этому. Ну, нет телефона, пусть адрес даст этой женщины, что он, не знает адреса? И рабочий, наконец, телефон… не полгода же целых его меняют?!
— Ну конечно… правильно… Появится он, надо будет насесть на него, узнать, — оправдывался Евлампьев.
И не более чем минутой спустя после этого их разговора, за входной дверью послышался звяк ключей, В замке захрустело, и язычок его, открываясь, щелкнул. Евлампьев с женой переглянулись, и, не сговариваясь, оба пошли в прихожую.
Ермолай был пьян. Он стоял, прислонившись к стене, и, согнувшись, обеими руками стаскивал с ноги ботинок. Стащил, бросил его на пол, поглядел, не разгибаясь, снизу вверх, вывернув голову, на родителей и усмехнулся текучей, обессмысленной — пьяной усмешкой:
— Э-эт я…
Задрав другую ногу, стащил второй ботинок, бросил его вслед первому и молча пошел мимо Евлампьева с Машей в комнату. Ботинки у него почти до самого верха были в засохшей грязи, от удара об пол куски ее отскочили от них, густо обсыпав половицы вокруг, и брюки внизу тоже были сплошь извожены.
— Где это тебя так угораздило? — глядя ему в спину, с возмущением спросила Маша. Она будто остолбенела, увидев его, и сейчас этим возмущением словно бы брала у самой себя за мгновение растерянности реванш.
— Ведь уже сухо везде!
— Свинье везде найдется,— не останавливаясь, пробормотал Ермолай, скрылся в комнате, и секундой позже там с хрустом рявкнули пружины дивана под тяжестью его рухнувшего тела.
— Легок на помине, — сказал Евлампьев, взглядывая на Машу и качая головой.