Шрифт:
Доктор был высокий сутулый человек с брюшком. Старательно изуродованное интеллигентским образом жизни его обмякшее тело поддерживали тонкие подагрические ноги. Лицом он походил на мудрую и грустную птицу. Большой нос с горбинкой придавал ему вид горделивый и надменный. Впрочем, впечатлению этому противоречили младенчески ясные глаза, полные любопытства и неукротимой жажды жизни. Морщинистый и выпуклый, как глобус, лоб был окружен легкими сединами, напоминавшими поникший ореол святых мучеников или пророков, если, разумеется, можно себе представить поникший, смятый ореол.
— Брат мой любил египетские папиросы, — мечтательно говорил доктор. — Папиросы продавались в блестящих металлических коробочках. Он курил, а я собирал коробочки.
Доктор был братом поэта, скончавшегося очень молодым.
Доктор рассказывал, что пишет мемуары и что большая часть этих мемуаров будет посвящена покойному брату. Никого это не удивляло, несмотря на то Что он прожил в три раза дольше своего брата и никто не знал, сколько еще проживет. (Никто бы не возражал, чтобы он дожил до ста лет, потому что он был совершенно безвредным существом.) И тем не менее все были уверены, что собственное жизнеописание займет у доктора не больше десяти страниц. Он был из той породы людей, которых благодаря железному здоровью и абсолютной незначительности обходят стороной все житейские невзгоды. Ни разу не решившись погрузить хоть копчик пальца в ледяной поток событий, они от жизни даже насморка получить не могут и, естественно, доживают до глубокой старости.
Целый час промучились гости в душной комнате. Здесь не разрешали курить и окон не открывали. Ионе и Силовану рта не удалось раскрыть. Говорили муж с женой, и бутылка, преподнесенная хозяину дома, так и не была распечатана.
От погибшего брата оставалось немного — тоненький сборник, вышедший в 20-е годы, и несколько фотографий — много ли документов бывает при себе у человека, попавшего в катастрофу?!
— Брат не любил сниматься, — объяснил доктор и положил на стол тяжелый альбом в бархатном переплете: — А здесь мои фотографии.
С каждой страницы смотрело одно и то же лицо — большеголовый кудрявый мальчуган, запечатленный на желтоватом картоне, с неизменным бантом на шее. Потом гимназист, еще дальше — студент…
Одним словом, доктор обещал помочь Ионе, хотя и заметил: с такой просьбой к нему обращаются впервые.
Затем муж с женой немного поговорили о театре, вспоминали какого-то одесского певца, наперебой восхищались давно забытыми премьерами и бенефисами.
На обратном пути Силован сказал Ионе:
— Вот тебе, пожалуйста: человек всю жизнь скачет на коне. Конь этот — его брат. А ведь могло быть наоборот. Оба они дети Посейдона. Всадника зовут Хрисаор, а коня Пегас.
— Что это такое? — удивился Иона.
— Это мифология, братец! — ответил Силован.
В тот же вечер Иона, Элисабед и Вахтанг провожали ребят, едущих на фронт. На вокзале собрался весь город. Гремел оркестр, произносились речи. В дверях вагона стоял пожилой лейтенант и платком то и дело отирал пот, ручьями стекающий со лба. Добровольцы высовывались в окна и махали девочкам, растерянно стоявшим в ряд у стены. Женщины плакали. Завидев Вахтанга, кто-то из одноклассников крикнул (наверное, просто так, без всякого злого умысла).
— Эй, Вахтанг, ты что, не едешь?
Элисабед сорвала с сына очки и, чуть не плача, показала их всем — едущим и провожающим:
— Как он может поехать, скажите, как?!
Ребята захохотали. Им уже было все равно.
И вдруг стало тихо. Потому что все скорее почувствовали, чем увидели, что эшелон тронулся. Лейтенант на ходу вскочил в вагон. Толпа с гулом двинулась вслед за набирающим скорость составом. И казалось, что люди несут вагон на своих плечах. Оркестр все гремел. А Вахтанг стоял на том же месте, низко опустив голову.
Домой они возвращались молча.
Смеркалось.
И город казался опустевшим.
Прожектора, как ножницы, кромсали небо.
Через несколько дней Вахтанг уехал на фронт. Элисабед слегла. Она лежала, раскрытыми глазами уставясь в потолок, или плакала, повернувшись к стене.
— Мы с тобой не одни, — утешал жену Иона, — вся страна воюет. И всем жалко своих детей.
Пришел врач, брат умершего в юности поэта. Осмотрел больную, пожал плечами и ушел, не выписав рецепта. «Потому что, — сказал он, — нет лекарства от этой болезни». Он ласково похлопал Иону по спине.
— Жалок человек, — продекламировал он, когда Иона проводил его до дому. — Между прочим, это слова моего брата.
Элисабед не разговаривала с Ионой. Не замечала, как будто его вовсе на свете не было.
«Все меня как-то не так понимают», — думал Иона, смиряясь с мыслью, что все правы, а он просто себя обманывает. Дожил до седых волос, так и не научившись языку, на котором люди поверяют друг другу свои страдания. Это был особый язык, и кто не овладел им, оставался на всю жизнь растерянным и удивленным, как Иона.