Шрифт:
В памяти моей возник тот день, когда я узнал о смерти Важа… Я сидел в палатке, на подступах к вершине… Перед глазами встал бесконечный, изнурительный, отвесный подъем, который без передышки одолела наша группа. Впереди меня шел Вахтанг, и весь путь, обливаясь потом, согнувшись в три погибели, я видел только стальные кошки, привязанные к его ботинкам, — больше ничего не осталось в памяти, да я ни о чем и не думал, кроме одного — как-нибудь выдюжить и дотащить груз до ледника… Потом я вспомнил разбитого, изуродованного, искалеченного Важа. Никак не верилось, что это безжизненно распластавшееся на льду почти голое тело, едва прикрытое изодранной одеждой, когда-то принадлежало Важа, Важа — вечному непоседе, жизнерадостному, неугомонному, полному жизни и надежд… Иным я не мог представить его…
— Знаете, не стоит говорить об этом, лучше пойдемте, выпьем вина.
— Куда? — спросила Мери.
— Куда хотите, в кафе или в ресторан.
— Нет, уже поздно. Лучше посидим у меня, я живу одна.
В ту ночь мы долго разговаривали. Мы сидели за столом, пили вино и пьянели. Потом выключили свет, Мери сказала, что за стенкой живут старики и ей неудобно оставлять свет так поздно. Когда Мери уже в полной темноте села за маленький столик напротив меня и наши колени соприкоснулись, я вдруг почувствовал, что нынешней ночью останусь у нее. Я был уже пьян, язык немного заплетался, но голова оставалась совершенно ясной. Я взял ее руки в свои и сказал: «Ты мне очень нравишься, я люблю тебя!» В ту минуту я верил, что говорю чистую правду, но при этом понимал, что все было игрой, и ощущение это придавало мне смелости. Мери засмеялась. Не знаю, обрадовалась она или не поверила моим словам, но рук не отняла. Может быть, и она понимала, что все это было игрой, которую мы в ту минуту принимали за истину. Я сказал, что был счастлив познакомиться с ней. Мы произносили слова как можно тише, чтобы не беспокоить соседей, и этот шепот создавал особое настроение — волновал меня все больше и больше. Я шептал ей, что чувствую себя таким одиноким, что без нее мне будет очень плохо. «Знаю, — отвечала она, — нет ничего хуже одиночества». В глубине души мне было смешно и стыдно, ибо, несмотря на кажущуюся искренность наших слов, мы вовсе не стремились открыть друг перед другом душу, цель наша состояла в ином, к чему мы и стремились сейчас. А искренностью пользовались как маской, помогающей скрыть то, что сию минуту руководило нами обоими. Наши поступки смахивали на спекуляцию собственными переживаниями, я ощущал эту фальшь, но не хотел думать о ней… В ту ночь я действительно остался у Мери. «Все — балаган, — думал я, когда Мери обнимала и ласкала меня в постели, — оба мы кривляемся, ломаем комедию и обманываем друг друга…»
С того дня мы почти не разлучались. Когда Мери была рядом, думы о смерти Важа не так тяготили меня. И Софико постепенно забылась. Странное настроение владело мной в те дни — без Важа город казался мне обезлюдевшим. Когда я выходил на улицу, мне недоставало чего-то, чего ничем нельзя было заменить. Опустошенный и подавленный, бродил я по городу, но такая красивая осень стояла в том году, таким теплым было солнце, льдистая голубизна окутывала дали, пестрые сады, зеленовато-бурые холмы, окружавшие город, а вид далеких синеватых гор так ласкал глаз, что, невольно, вместе с тоской неведомая радость переполняла грудь, эта удивительная грустная радость не покидала меня, овевая гармонией мою душу. Может быть, причиной тому была и Мери, которая невольно облегчала мое горе, внося в мою жизнь что-то новое, неизведанное до сих пор. Никогда ни одна женщина не была так близка мне, и эта новизна увлекла меня. Почти ежедневно я заходил к Мери. Вечерами мы прогуливались по притихшим улицам, выходили на набережную, бродили по аллеям скверов, потом молчаливыми извилистыми улочками поднимались к Мери, где я оставался до утра. Иногда мы подолгу болтали лежа. Мери рассказывала о своей семье, много говорила о матери, о старшем брате, который, если не ошибаюсь, обосновался где-то в России. Она уверяла меня, что я очень похож на него, может быть, поэтому и любит меня так сильно, что всю любовь к брату перенесла на меня. Рассказывала она и о своей первой любви. «Я с ума сходила по этому парню, так любила его — дня не могла прожить. Мы поженились, но через месяц разошлись… Почему? Была причина. После него ты первый, кому я стала принадлежать, кого полюбила так, что…»
— Мы должны расстаться! — внезапно говорила она, приподнимаясь на локте и глядя мне прямо в глаза.
— Почему?
Оказывается потому, что она без памяти любит меня, не мыслит без меня жизни, разлука будет для нее таким же сокрушительным ударом, как смерть отца, и поэтому, пока она не привязалась ко мне еще больше, нам лучше расстаться, все равно в конце концов я ее брошу!
— С чего это ты?
— Ты обязательно бросишь меня, я чувствую… Я ужасно несчастливая!
— Не бойся, я никогда не оставлю тебя! — уверял я, потому что было ясно, что она именно это хотела услышать, поэтому и донимала меня внезапными капризами. Мои слова, разумеется, не были искренними. Пока я знал только одно — мне приятно быть рядом с ней, и без долгих размышлений я следовал за ходом событий. Я не очень-то доверял и клятвам Мери, уж слишком стремительно отдалась она мне, безо всяких колебаний, к тому же при весьма странных обстоятельствах, а существование мужа, которого она якобы безумно любила и с которым почему-то развелась через месяц после свадьбы, казалось мне сомнительным красивым плодом фантазии. Но у меня не было ни малейшей охоты выяснять истину. Прошлое в устах Мери звучало так романтично, что я с удовольствием слушал ее. И переживания бывшего мужа, который после развода по пятам преследовал ее, не давал ей проходу, собираясь, кажется, наложить на себя руки или зарезать Мери, походили на очень знакомую, милую, сентиментальную повесть, и мне вовсе не хотелось докапываться, что крылось за этим красивым вымыслом. Я понимал, что Мери приукрашивает свое прошлое, и старался подыгрывать ей, делая вид, будто верю каждому ее слову; хотя, стоит ли говорить, что я не верил мнем гому из ее выдумок, но убеждал мою подругу, что верю, чтобы не разрушать иллюзий. Поэтому, когда Мери уверяла, что самозабвенно любит меня, я отвечал не менее пылкими признаниями, твердил, что жить не могу без нее. Все это было игрой, которая в ту пору устраивала меня. Боль и горе, лежавшие на сердце, не ослабевали, но я не замечал их, увлекшись игрой. Поведение мое смахивало на бегство от действительности, Мери стала тем убежищем, в котором я спрятался. Мне казалось, что все настоящее происходит не на самом деле, а в каком-то фильме, в котором я принимал участие как актер, а не настоящий Тархудж. Я — Тархудж, словно со стороны наблюдал за актером — своим вторым «я», будто бы лично не принимая никакого участия в проделках своего второго «я», оставаясь холодным и трезвым зрителем.
Так или иначе, но мне нравилась эта игра. Действительно, что может быть лучше, чем иногда, пропьянствовав целую ночь, в предрассветную стужу — облачка пара вылетают изо рта — по темным еще улицам — съежившиеся от холода ночные сторожа греются у костров из разбитых ящиков, разведя огонь прямо на тротуаре перед магазинами, — брести к дому Мери, а откуда-то издали, с противоположного конца города доносится приглушенный гудок паровоза, под ногами шуршат опавшие осенние листья, в темных подворотнях и подъездах мяукают бездомные кошки, кругом тишина, весь город спит, слышен только монотонный, ласковый шелест безмолвия, и я думаю о том, что Важа уже нет, что разбились самые смелые мечты юности, что отныне наступила более суровая и трезвая пора моей жизни, и, пошатываясь, подхожу к заветному окну. Я осторожно стучал, и сейчас же, словно там всю ночь ожидали моего стука, приподнималась занавеска, в окно выглядывала Мери с распущенными волосами, в одной сорочке; на цыпочках, бесшумно проводила меня в теплую комнату, безо всяких упреков помогала мне раздеться, укладывала в теплую постель, от которой исходил дурманящий запах женского тела, ложилась рядом и, прижавшись ко мне, согревала меня, окоченевшего от холода. В такие минуты я очень любил ее, и мне, подобно некоторым серьезным и умным людям, казалось, что не существует страсти сильнее любви к женщине; вспыхнув, блаженная, нетерпеливая, дьявольская, она может отнять разум, заставить забыть все — долг, самого себя, весь мир, и всякая иная любовь рождается и возникает только из сексуальной, являясь лишь ее разновидностью. А наутро, когда я просыпался, когда оказывалось, что Мери убежала на лекции, у меня, оставшегося в одиночестве, пропадало ночное настроение, все казалось глупостью, и я снова проникался ощущением игры, снова со стороны трезво наблюдал за своим двойником, который принимал участие в этой игре.
Я тогда еще не знал, что совсем недавно Мери была любовницей Важа.
Потом я узнал и это. Именно тут до меня дошло, почему в последнее время мои друзья, в особенности Вахтанг, избегали и подчеркнуто сторонились меня. В какой-нибудь другой стране никто бы, наверное, и внимания не обратил на случившееся, но в Грузии, где веками достоинство ставилось выше выгоды, мой поступок считался бессовестным. Мне было горько, но я не мог ничего поделать. Не мог оправдать себя, это было бы крайней низостью, да и не в чем и не перед кем было оправдываться. То, что произошло, было роковой случайностью, и те, кто любил меня и доверял мне, должны были сами понять это. Но мои друзья, видимо, довольные тем, что волею судеб не оказались на моем месте, и с чувством собственного превосходства свысока смотрели на меня. Улетел мой краткосрочный покой, рухнуло убежище, которое предоставила мне, бежавшему от самого себя, Мери. Меня больше не влекло к ней. Невыносимо было представить, что Важа, так же как я сейчас, когда-то обнимал эту женщину и ему доставались от нее те же ласки и тепло, которые перепали на мою долю. Я предал своего друга и от этого невольного предательства иногда ненавидел самого себя. Но таким ли невольным было оно? Ведь с первых же дней сомнения грызли мою душу, но я сознательно не давал им определиться. Я закрывал глаза, затыкал уши, чтобы сохранить временное убежище в лице Мери. Все это стало мне совершенно ясно, едва я узнал правду. Все полетело к чертям, смешалось, жизнь моя и вовсе потеряла всякий смысл. Я пристрастился к вину, течение времени несло меня, как щепку, и я даже не пытался разобраться в себе, оглядеться, куда несет меня. А так как я плыл по течению, иногда меня, пьяного, прибивало к Мери, и в такие моменты я походил на животное, которое глухо ко всему, кроме животных инстинктов. Потом, когда опустошенный я приходил в себя — становился мерзок самому себе, ибо ясно видел, что у меня не осталось и признаков достоинства и гордости. Я не должен был являться сюда, ко как последний трус не мог отказаться от этой женщины. Я чувствовал, что переживаю кризис, депрессию, теряю веру в себя, и принимался пить еще больше, чтобы ни о чем не думать. Я понимал, что это безволие, страусиные прятки, но в то время я был безволен и слаб, а Мери никак не могла понять, отчего я запил, почему прекратил вдруг ту приятную игру, когда ласковые слова фонтаном лились из моих уст. Я стал грубым и циничным, старался со всего сорвать красивый покров, благодаря которому даже явное уродство представляется привлекательным, и обнажить то, что скрывалось под ним. Я больше не говорил о любви, и под моим влиянием Мери тоже делалась грубой и резкой. И все-таки она долго не понимала, что случилось, почему я вдруг так переменился. Я всегда избегал разговоров о Важа, как будто мы с Мери вовсе не знали его. Ведь с самого начала интуитивно я что-то подозревал, с первых же дней догадывался, что за отношения были между ними, и кто знает, может, поэтому и старался не вспоминать о моем погибшем друге. Но так или иначе, Мери долго не понимала причину моей отчужденности, хотя в конце концов разобралась что к чему…
…В тот день я был трезвый. Мери занималась при свете ночника. В комнате было почти темно. Я присел на тахту и взглянул на Мери. Она недавно похоронила мать и не снимала траура — черное платье с вырезом на груди, из тех, в которых появляются на экране красивые героини, черные чулки, черные, распущенные по плечам волосы. Мери молчала, и я видел, что она обижена. В приглушенном свете ночника она казалась бледной и удивительно красивой. Я смотрел на нее и чувствовал, что не так равнодушен к ней, как мне казалось до сих пор. Впервые я осмыслил это и удивился, неожиданно поняв, что эта женщина, чужая и близкая одновременно, кажется, в самом деле любит меня, хотя в глубине души я никогда не верил ее признаниям. Мне стало вдруг ясно, что наша игра, которой мы заслонялись от действительности, превратилась в действительность, именно поэтому Мери терпеливо сносила от меня столько унижений, именно поэтому я снова и снова приходил сюда, хотя каждый раз давал себе зарок не возвращаться. Сердце мое наполнилось жалостью к Мери, но в ту же минуту дикая злость накатила на меня, мне захотелось унизить ее, сказать что-нибудь оскорбительное, так как я понимал, что жалость моя от сочувствия, а сочувствие иногда признак любви. Я злился на себя за то, что своевременно не заметил превращения игры в действительность, и всю злость перенес на Мери. Сжав зубы, я процедил с ядовитой усмешкой:
— Поди-ка, присядь со мной.
— Мне некогда, я занимаюсь.
— Подойди, я должен тебе что-то сказать.
— Мне не о чем с тобой говорить…
— Почему?
— Потому!
— Почему все-таки?
— Не хочешь, не приходи сюда, в конце концов я тоже человек, и у меня есть самолюбие, — выпалила Мери все, что скопилось в душе.
— Хорошо, больше не приду, пусть сегодняшний день будет последним, — спокойно ответил я.
— Вот и прекрасно.
— А сейчас подойди, я что-то тебе скажу.