Шрифт:
По лицу Тамаша я видел, что он чертовски наслаждается этой сценой; тут уж и я подивился, поскольку не предполагал в нем такого лукавства.
— Mais il est charmant[17], — воскликнула девчушка и, отстранив Тамаша, который сделал попытку ее удержать, бросилась ко мне. Я опоздал, я не успел подняться с кресла. Она обвила руками мою шею, расцеловала на французский манер, в правую, потом в левую щеку, затем склонилась к моей руке и тоже поцеловала. — Mon cher beau-pere, vous etes charmant![18]
Ее легкие поцелуи, слетавшие на меня с трепетным теплом бабочки, напомнив былую сладость любви, еще больше меня расстроили. Я вскочил с кресла, рассвирепевший, словно меня оскорбили в моем мужском достоинстве. Ныне, когда я пишу эти строки, уже очевидно, что, играя сурового старика, я вел себя в действительности как смешной клоун, и лишь благодаря ее исключительно чуткому женскому уму и доброте моя невестка меня разгадала. Могу сообщить: даже роли анахорета надлежит учиться, если человек вообще для нее пригоден.
— Барышня, — сказал я, — вы ошибаетесь, я отнюдь не charmant. Что же касается моего физического состояния, то вы уже слышали, вероятно, о том — а если не слышали, то будьте любезны принять это к сведению, — что в старых организмах структура белка коренным образом видоизменяется, как это подтверждает и биохимический анализ. В ходе обменного процесса в перестраивающемся белке возникают химически все более стабильные узлы, которые в конце концов делают дальнейший обмен невозможным. Что сие означает — а означает сие в числе прочего и атеросклероз головного мозга, рано или поздно приводящий к кретинизму, — вам расскажет об этом поточнее mon fils[19] Тамаш. Что же до так называемой души моей, то я гляжу на мир, и вид этой грязи сохраняет меня в чистоте. Вы изволили понять меня?
Не знаю, что она поняла из сказанного, но меня она поняла. Конечно, такой прием поначалу смутил ее: она смотрела на меня большими испуганными глазами, но не побледнела. Правда, ничего не ответила, но и не выбежала из комнаты. И хотя девически худенькая шея покраснела до самых ключиц, глаза не налились слезами. Она явно содержала душу свою в швейцарском порядке, и была эта душа, пожалуй, столь же цивилизованным садовым растеньицем — впрочем, тут никогда нельзя знать наверное! — как и душа Тамаша, разве что немножко оригинальнее, ровно настолько, насколько была моложе. Упомяну как признак ее инстинктивного такта: в моем присутствии она никогда — даже позднее — не поцеловалась с Тамашем, не позволила ему взять себя хотя бы за руку.
Четверть часа спустя после нашей беседы, выйдя на лестничную площадку, я замер, пораженный: сверху, из их комнаты на втором этаже, ко мне неслась легкая французская песенка на приятных альтовых волнах голоса Катрин. Возблагодарим господа, пробормотал я про себя, у нее не сопрано — хоть не пищит по крайней мере.
Наверху отворилась дверь, по лестнице спускался Тамаш. Песенка оборвалась в ту минуту, как дверь распахнулась.
…on у danse,
on у danse[20], —
послышалось напоследок, и тотчас, в той же тональности, словно продолжая песню, раздался идущий от сердца, а может, откуда-то еще глубже, именуемый сладостным смех.
Смеется… надо мной?
— Дорогой отец, найдется у вас еще пять минут? — спросил Тамаш.
Внутренняя лестница вела вверх в комнату Тамаша, вниз — в полуэтаж. Здесь жила Жофи, рядом с ней была ванная комната и еще комната для гостей, затем прачечная, чулан и — согласно предписанию — отдельное помещение для газового счетчика. Я шел как раз в прачечную, где два раза в день подвешивал себя на пять минут, если, впрочем, не забывал об этом.
— Сейчас мне недосуг, — буркнул я угрюмо. — Впрочем, ступай со мной, — бросил я через плечо, увидев его разочарованное, вытянувшееся лицо.
— Зачем вы подвешиваетесь, отец? — спросил Тамаш.
— Осуществляю приговор, вынесенный мне обществом, сын, — сказал я. — Вернее, осуществил бы, если бы хватило духу. Ну вот и примериваюсь без пользы, два раза на день. Вон там, направо, первая дверь — это и есть моя плаха.
Аппарат для подвешивания, из дерева, стали, кожаных ремней, был укреплен в прачечной на толстом крюке двадцати сантиметров в длину. Тамаш с интересом его рассматривал.
— Он также пригоден для вытягивания обызвествленных шейных позвонков, — сказал я, — дабы я мог держать спину прямее, участвуя в общественной жизни.
Я стал застегивать ремни. Голову — между двух подбитых белой замшей ремней, подбородок — на передний ремень. Чтобы застегнуть третий, связующий ремешок, приходилось петлю вокруг шеи слегка поворачивать влево, но и так мне иной раз по нескольку минут не удавалось нащупать нужную дырку. Помощь Тамаша я отверг.
— Лучше помогай мне не забывать то и дело об этом никчемном инквизиторском упражнении. Вообще-то напоминать мне об этом следовало бы Жофи, но она, конечно, тоже стала забывчива.