Шрифт:
Эта лампа, и уютная комнатка, где едва три человека развернутся, привиделись ей теперь в полусне. Застряв меж сном и явью, Раиса вдруг вспомнила , что сегодня же — семнадцатое декабря, а значит ей исполнилось тридцать лет. Прошлый день рождения, в сороковом, отмечала она с подругами. В комнатке было тесно и весело, были там яблочный пирог и домашнее вино. А Володька, специально подгадав к празднику, прислал ей в посылке кедровых орехов. Во сне он сам явился ее поздравить, но был при том в форме, потому что уходил на войну, Раиса понимала, что оттуда он может не вернуться, а потому плакала.
И от слез тотчас же проснулась. Только не сразу поняла, где же она. Глаза мокрые, и в самом деле плакала… Она сидит за столом и лампа светит, вроде бы та же самая. Будто еще вчера было 17 декабря 1940 года. Но во сне уже была война… “Все, подъем!” - сказала она себе. Сморило, нехорошо. Нет больше ничего, ни лампы той, ни дома, скорее всего. А есть война, брат давно на фронте и писем от него все нет и нет.
Раиса встала, подавленная, но при этом очень недовольная собой, потому что нельзя так раскисать, всем тяжело, не ей одной. И, поднимаясь, поймала краем глаза какой-то блеск.
На столе рядом с ней лежал маленький золотистый цветок, вырезанный из стреляной гильзы. С пятью лепестками, как та счастливая сирень, которую перед экзаменами ищут школьницы в букетах, чтобы съесть на удачу. Еще полчаса назад, когда ей дали немного отдохнуть, его здесь точно не было.
Какое-то время Раиса молча сидела, грея цветок в ладонях. Откуда он? Неужели кто-то вспомнил, что у нее сегодня день рождения? Кто же это мог быть? Не догадаться. Она бережно погладила округлые лепестки, на которых чья-то рука даже обозначила прожилки.
Время. Раненые не ждут. Нужно сменить работающих. И мысль эта впервые за много дней не тянула к земле тяжестью, а, наоборот, вела и давала силы.
Глава 5. Инкерман. Конец декабря 1941 года
“...твое письмо я получил в вечер после боя и оно мне дороже всякой награды. Чего я только не передумал, сестренка! Но сердцем чуял, что не могла ты пропасть, что напутали там что-то. А перед тем, как письмо пришло, приснилось, будто хочу я тебе на именины лису добыть. И такая мне рыжая попалась, белодушка, золото просто, а не лиса! Беру ее на мушку и тут будят меня как на грех. Кончится война, непременно найду тебе такую лису. Чтобы ты у меня самая красивая была. Долго жить будешь, сестрена. У тебя теперь два дня рождения.”
Треугольник с двумя печатями пришел как раз семнадцатого, но еще сутки ждал, пока Раиса вернется со смены и прочтет. Вот когда отлегло с души - жив, жив Володька. И непременно будет жив. Боец испытанный, Финская за плечами. Непременно все будет хорошо. Уверенность, поселившаяся в душе, была твердой и несокрушимой ничем. Переломила она и тревогу, и давящую усталость последних дней - семнадцатого декабря враг снова перешел в наступление, и к вечеру госпиталь был задействован на одиннадцать десятых своих сил.
В какой-то момент Раиса подумала, что если доживет она и когда-нибудь, лет через двадцать, возьмется писать воспоминания, то вся вторая половина декабря уместится у нее в одно слово: "Работали". И никаких “много”, “тяжело”... Потому что для тех, кто через такое прошел, все и так будет ясно. А для тех, кто не прошел, нужных слов все равно не подберешь, будь ты хоть Шекспир, Пушкин и Толстой в одном лице. “Не видав самому, невозможно себе представить”, как любил писать Пирогов.
С середины декабря корабли и транспорты приходили в Севастополь только ночами. Днем вражеская артиллерия обстреливала все подходы, а бомбардировщики кружили над бухтой как осы.
В ночь на 23 декабря готовили к отправке и эвакуировали раненых. В морозной темноте отошли от причала транспорты под охраной тральщика. И весь день, и ночь, до белых сумерек гремело и грохотало море, отзывались эхом разрывов дальние горы - корабельные пушки били по немецким позициям почти сутки без перерыва. Под землей разрывов не слышно, даже бомбежка ощущается здесь только по нарастающей духоте. Но стоит выйти на поверхность, как воздух внезапно становится плотнее и бьет по ушам, и лишь потом, спустя секунды, докатывается до ущелья тяжкий грохот, будто гроза, но сильнее и глубже.
Свою артиллерию старожилы Инкермана знали по голосам, различали, какая батарея бьет и каким калибром. И потому, когда однажды от моря докатился тяжкий и страшный, не на что не похожий взрыв, его сразу истолковали как знак беды. А вскоре с 35-й батареи привезли раненых - из-за пожара сдетонировал боезапас. С тех пор батарея молчала. Но не стихали корабельные пушки, и их грохот давал надежду: раз бьют, значит еще держимся, значит есть чем стрелять. Иногда ветер приносил с моря одинокий глухой удар очередной вытраленной мины. Его распознавали безошибочно и уже не обращали внимания, настолько это стало привычным.