Шрифт:
— Скажи, неужели Ватикан никак не реагирует на эксцессы большевиков?..
Я испуганно отодвинулся от нее и поглядел на этот розовый ротик с будто чуть-чуть припухшей верхней губкой, посмотрел на этот ротик, откуда только что спокойно вылетела эта чудовищная по своей деловитости фраза, и переспросил:
— Чего, чего?
Она повторила.
Я тихо обнял ее за плечи, поцеловал в голову и прошептал на ухо:
— Не надо, голубчик, об этом говорить, хорошо? Скажи лучше стихи, что обещала.
— Ах. стихи! Я и забыла. О Максе:
Максик вечно ноет,
Максик рук не моет.
У грязнухи Макса
Руки точно вакса.
Волосы как швабра.
Чешет их не храбро…
— Правда, комичные стишки? Я их в старом «Задушевном слове» прочитала.
— Здорово сработано. Ты их маме-то читала?
— Ну, знаешь, маме не до того. Прихварывает все.
— Что же с ней такое?
— Малокровие. Ты знаешь, она целый год при большевиках в Петербурге прожила. Вот и получила. Жиров не было, потом эти… азотистые вещества тоже в организм не… этого… не входили. Ну, одним словом — коммунистический рай.
— Бедный ты мой ребенок, — уныло прошептал я, приглаживая ее волосы.
— Еще бы же не бедный. Когда бежали из Петербурга, я в вагоне кроватку куклину потеряла да медведь пищать перестал. Не знаешь, отчего это он мог перестать пищать?
— Очевидно, азотистых веществ ему не хватило. Или просто саботаж.
— Ну, ты прямо-таки прекомичный! На мою резиновую собачку похож. А ты можешь нижней губой до носа достать?
— I)je там! Всю жизнь мечтал об этом — не удается.
— А знаешь, у меня одна знакомая девочка достает; очень комично.
С противоположного берега дунуло ветерком, и стрельба сразу сделалась слышней.
— Вишь ты, как пулеметы работают, — сказал я. прислушиваясь.
— Что ты, братец, — какой же это пулемет? Пулемет чаще тарахтит. Знаешь, совсем как швейная машина щелкает. А это просто пачками стреляют. Вишь ты: очередями жарят.
Ба-бах!
— Ого. — вздрогнул я, — шрапнелью ахнули.
Ее серый лукавый глаз глянул на меня с откровенным сожалением:
— Знаешь, если ты не понимаешь — так уж молчи. Какая же это шрапнель? Обыкновенную трехдюймовку со шрапнелью спутал. ТЫ знаешь, между прочим, шрапнель, когда летит, так как-то особенно шуршит. А бризантный снаряд воет, как собака. Очень комичный.
— Послушай, клоп, — воскликнул я, с суеверным страхом оглядывая ее розовые пухлые щечки, вздернутый носик и крохотные ручки, которыми она в этот момент заботливо подтягивала спустившиеся к башмачкам носочки. — Откуда ты все это знаешь?!
— Вот комичный вопрос, ей-богу! Поживи с мое, не то еще узнаешь.
А когда мы возвращались домой, она, забыв уже о «реагировании Ватикана» и «бризантных снарядах», щебетала, как воробей, задрав кверху задорный носик:
— Ты знаешь, какого мне достань котеночка? Чтоб у него был розовенький носик и черные глазки. Я ему голубенькую ленточку с малюсеньким таким золотым бубенчиком привяжу, у меня есть. Я люблю маленьких Котенков. Что же я, дура! Я и забыла, что мой бубенчик был с маминым золотом в сейфе и коммунисты его по мандату комфина реквизировали!
По зеленой молодой травке ходят хамы в огромных тяжелых сапожищах, подбитых гвоздями.
Пройдут по ней, примнут ее.
Прошли — полежал, примятый, полураздавленный стебелек, пригрел его луч солнца, и опять он приподнялся и под теплым дыханием дружеского ветерка шелестит о своем, о малом, о вечном.
1921
Почтовый ящик «Сатирикона»[1]
В пространство. — Л. Новиц-му.
«Пока посылаю пустячки», — написали вы и приложили рукопись в триста строк.
Так, некто, которому с крыши строящегося дома посыпались на голову кирпичи, с неудовольствием сказал:
— Как нынче пыльно!
В пространство. — Дику.
Есть громадное мировое пространство… И в нем вращается маленький затерянный Дик, который сочиняет:
Целый день болтает Дума, А до дела все нейдет…
Какая унылая, беспросветная жизнь в России: плохая Дума, дубовые стихи… И серый дождь тоскливо льет в окна… Дик! Не надо стихов.