Шрифт:
– А таракан?
– спросил князь.
– Тараканы тоже есть в ковчеге?
– Тараканы - это указатели на хворости людские. Пока есть тараканы человек здоров, когда они исчезают - это знак, что к тебе подкрадываются хворости.
– Совпадает с твоей наукой, лекарь?
– прищурился Долгорукий на Дулеба.
– Новое для меня.
– Тут все для тебя ново. Разве лишь мысль про потоп да про ковчег, которая существует испокон веков, но только в лучших умах людских. Согласен, боярин?
– Истинно, князенька.
– Расскажи гостям киевским, как строил свой ковчег. Ибо я хоть и не знаю, да догадываюсь, а они и догадаться не могут.
– Трудным было возведение. И не тем трудное, что трудное, а тем, что неведомое. В святом письме сказано было праведному Ною: построй ковчег из дерева гофер. А что это за дерево? Растет ли у нас и под каким наименованием? Сосна, кедр ливанский, дуб васанский? Думал я долго, намеревался сколачивать ковчег, как сколачивают бочку: сосновые клепки, дубовое дно, но вспомнил про стихию, про бурю, про гидру и левиафана в морской пучине, - разве ж выдержит сосна? Ежели подумать, то нет крепче дерева, чем дуб, вот и начал я выбирать дубы у себя да менять у других бояр за свои сосны, да ели, да березы. Извел все леса, еле хватило древесины, потому как люд, обленившийся и дерзкий, не в состоянии постичь господнее предначертание, всячески мешал мне, случалось, что леса жгли нарочно, древесину утапливали в реках и озерах, потому как ведомо, что дуб тонет в воде.
– Так и ковчег твой утонет?
– с напускным испугом произнес Долгорукий.
– Это уже не дуб, не дерево мертвое, а ковчег. Выдолби корыто из дуба, или же корсту, или же челн, пусти на воду - поплывет? Поплывет. Так и ковчег. Но люд пакостил всячески и в неосознанности и темноте мешал мне завершить завещанное богом дело. Когда велел я засеять все поля льном, чтобы выткать паруса для ковчега, поля пролежали без семян, потому что кто-то подговорил люд не пахать и не сеять. Когда поощрял ловить для ковчега по паре диких зверей, то либо не находилось охочих, либо же тащили мне одних лишь волков да хорей, которые запакостили ковчег и передавили всю птицу. Люд погряз в греховности, в обжорстве и питье, в разврате. Когда я собирал их и говорил им о приготовлении к плаванию, может и вечному, о своем высоком призвании и о печати божьей, которая снизошла на меня, они смеялись, а некоторые доходили до того, что подстрекали против меня всех тихих и послушных. Пробовали поджечь ковчег, захватить его. Однако предусмотрительность спасла меня, потому как я смолой покрыл ковчег лишь изнутри, а извне, чтобы не рассыхалось дерево, велел каждое лето обливать его непрерывно водой, которую возили с озера бочками. Ковчег же сколотил так, что никто в целом свете, кроме меня самого, не сможет попасть сюда, все переходы закрываются, в конце каждого перехода крепкие дубовые двери запираются на дубовый засов, на каждый подлинный переход выпадает по нескольку ненастоящих, которые не ведут никуда и в которых, ежели забежит какой-нибудь посторонний человек, может остаться навеки.
– Пугаешь, воевода?
– Долгорукий кивнул чашнику, чтобы тот подливал в кубки.
– Кто же к тебе в зятья пойдет, ежели тут такие ужасы?
– Скотина в ковчеге устроена по божьим указаниям. Все тут для нее. Чистые конюшни, просторно, вдоволь кормов.
– Не поставишь же зятя к коням или к коровам.
– Тут, князенька, не жениться нужно, а присматривать за скотиной, угождать всему живому, ибо зачем живет человек на свете и каждый день вопрошает: "Выяви, господи, конец мой и меру дней моих".
– Легко тебе, боярин, угождать скотине бессловесной, а князю приходится служить людям.
– Это люди тебе служат, князенька.
– Так кажется, когда смотришь со стороны. А я княжу уже больше, чем ты строишь свой ковчег. Тоже что-то пытаюсь возвести. Только не такое, как у тебя. У меня оно - для людей!
– А у меня - для спасения.
– Кого же спасаешь? Себя? Тогда отпусти отсюда Манюню и спасайся как хочешь. Ибо, наверное, Иваница не останется в твоем ковчеге.
– Чтобы в ковчеге, так и нет, - сказал Иваница, - а возле Манюни остался бы с превеликим удовольствием...
– И меня бы покинул?
– спросил Дулеб.
– Так вот же...
– безрадостно вздохнул Иваница.
– А что скажет Манюня?
– обратился к девушке Долгорукий. И все замерли, потому что всем хотелось услышать голос той, которая была словно бы воплощением женственности, словно бы олицетворением самых сокровенных мечтаний мужских.
– Я не знаю, - прошептала девушка, но шепот ее прозвучал, будто крик плоти, будто серебряный горн греха, каждому захотелось учинить какое-нибудь безрассудство, но все посматривали на князя Юрия, а еще больше на князя Андрея, потому что если кто и не знал, то догадывался, что Андрей наперекор отцу стоит на стороне боярина Кислички.
– Не знаешь, а пора бы уже знать, - тихо, но так, что все услышали, промолвил князь Юрий и обнял девушку за стан, полушутя, игриво и в то же время достаточно крепко, чтобы почувствовать под рукою ее упругое тело, а она могла бы ощутить неудержимое желание в каждом пальце княжеском.
Боярин Кисличка испуганно смотрел на это, он даже наклонился вперед, чуть не ложился на стол, словно бы не верил собственным глазам и хотел еще раз увериться, что это княжеская рука блуждает по телу его дочери, его нетронутой Манюни...
С Иваницей творилось нечто непостижимое. Началось уже тогда, когда его в шутку сделали женихом Манюни, вспыхнуло с неудержимой силой, когда услышал Манюнин голос, и уже совсем ошалел, увидев, как бесстыдно блуждает княжеская рука по телу Манюни. Но пока еще сдерживало его спокойствие Дулеба, еще проносились перед глазами какие-то обрывки воспоминаний, видений, слов, чьи-то поцелуи, объятия, видел он босые Ойкины ноги на примерзшей траве, перехватывало дыхание от неосуществимого, от невозможного, от того, чему не дано повториться.