Шрифт:
– Не нужна – вульгарная демократия. Она уже исторически выродилась.
– Вот то, что сейчас и было в Петрограде? – стрельба в толпу, и чтоб скинуть уже и Милюкова?
Сильные губы Троцкого под густой щёточкой тёмных усов и над крюкастой бородкой сложились в презрительную линию:
– Милюков – прозаический серый клерк. Не его вина, что у него нет патетических предков, и даже не обладает он византийским скоморошеством Родзянки. Архимед брался перевернуть землю, если ему дадут точку опоры. Милюков, наоборот, искал точку опоры, чтоб сохранить помещичью землю от переворота. На вопросах о земле и войне кадеты свернут себе шею. Их зависимость от старого правящего класса давно торчит как пружина из старого дивана. Да Победоносцев понимал народную жизнь трезвей и глубже их. Он понимал, что если ослабить гайки, то всю крышку сорвёт целиком. Так и будет!
И выразительный подвижный рот его сложился хищно.
Он так уверенно всё объяснял в революции, как будто ехал не туда, а оттуда.
– Кадеты хотят использовать войну против революции. Антанта для них – высшая апелляционная инстанция. Эти господа лишены чувства смешного. Я давно не имею о них никаких иллюзий и давно примирился прожить свою жизнь без знаков одобрения от либеральных буржуа. Либерализм мутит источники и отравляет колодцы революции.
– Но какая ж это всероссийская революция? Так можно понять из сообщений, что всё происходит в одном Петрограде и решается им?
– Юридический фетишизм «народной воли»? – Этот ритор ничем не затруднялся. – Если революция обнаруживает централизм, столица действует за провинцию, – так это неотразимая потребность. Это – не нарушение демократизма, а динамическое осуществление его. Но ритм этой динамики нигде не совпадает с ритмом формальной демократии. И нет ничего более жалкого, чем морализирование по поводу великих социальных катастроф. Тут – обнажённая классовая механика. Пробуждённые массы, гордые своими успехами, теперь осуществят великолепное будущее!
Он с большим чувством выговаривал это «великолепное», – как будто зримо видел его через вагонное окно. Или о деталях революции, вычитанных из газет, но будто сам был им живой свидетель: «замечательный эпизод!.. неподражаемый жест!.. непревзойдённая способность закалённого пролетария!» – и, странно, затягивал слушателя в своё восхищение. В нём было-таки что-то обольстительное, притягательное, невольно хотелось согласиться с ним, поддаться ему. Да вот что: если б не эти его громовые, отсекающие фразы, в другие минуты их разговора – это был вполне понятный, интеллигентный человек, притом незаурядно острый, очень интересно с ним говорить.
А то проскальзывали какие-то надменные оговорки: «Ничем не могу помочь их печали… я не тороплюсь уплачивать по этому счёту… остаётся соболезнующе пожать плечами…» – и становилось не по себе.
Этого человека стеснял вагон. Он – рвался, опережал ход поезда. В крайней напряжённости, как бы перед скачком.
О-о, он ещё наделает дел! Это – штучка.
Сейчас он, кажется, более всего опасался для России «министериализма» и «парламентского кретинизма».
– А помогли бы некоторым ослам машины, укорачивающие людей на длину головы. Да никуда не годился бы тот революционер, который не стремился бы поставить на службу своей программе – государственный аппарат принуждения.
Его нервность начинала болезненно заражать и Федонина. Что-то непоправимое упускалось! Чего-то никак нельзя было упустить!
– Но в чём программа? Что может сделать малость вашего пролетариата в поголовно крестьянской стране?
– Да, – усмехнулся Троцкий. – Мужицкий ум лишён размаха и синтеза. Они улавливают только элементарное. Крестьяне изорвали на онучи знамя Желябова. Они поймут, когда по ним пройдутся калёным утюгом.
И, видя как Федонин отшатнулся, ещё утвердил:
– Да, в школе великих исторических потрясений надо уметь учиться. А по слабым – жизнь бьёт!
Но при всей его страстной речи и огнистых глазах – какое-то высокомерное холодное отчуждение насажено на него как броня. Он был горяч – но был и холоден одновременно.
Уже к ночи прекратились разговоры.
А в Белоостров поезд пришёл в четвёртом часу утра, при первом свете, – и тут в вагон хлынула шумная компания друзей этих эмигрантов. Они остро, пересыпчато заговорили уже только между собой, тарабарскими терминами, на революционном жаргоне.
А их же поездом, но в другом вагоне, ехал известный бельгийский социалист Вандервельде, даже, кажется, председатель их же Интернационала, – но к нему они не шли, и Троцкий вчера не ходил. Когда поезд пришёл в Петроград в 6 часов утра, – солнце уже не низко, а город спит, – Вандервельде встретили с бокового подъезда трое бельгийцев с чёрно-жёлто-красным флажком на автомобиле. Врачей – два чиновника из Красного Креста. А семерых эмигрантов – сотни людей, собравшихся с вечера, не ушедших с вокзала и за ночь: с красными флагами рабочие, с нарукавными красными повязками вооружённый винтовками рабочий отряд. И на руках понесли Троцкого в парадные комнаты вокзала, там речи.
У приехавших эмигрантов встречавшие переняли чемоданы – все эти революционеры ехали, однако, с хорошими кожаными. А врачи со скудными узелками и мешочками пошли на площадь, ожидая, чем ехать. В утреннем зарев'oм солнце явилось первое видение родины: грязная, изсоренная площадь.
Из главных дверей вокзала под новые аплодисменты вышла группа Троцкого. И один из них, Чудновский, поднялся на грузовик, держать речь и тут. Всё о том же: довольно этой войны! кончать её немедленно! братство народов, а немцы совсем не так плохи.