Шрифт:
Когда она ложилась, он запел за стеною, паясничая:
И углы оскорбленного рта…
Она заснула много позднее, уже после того как по лестнице и затем наверху, над ее головою, прозвучали спокойные, уверенные шаги.
13
Геннадий Калюжный был прямодушен и упрям. Он принадлежал к породе людей, которые не дают себе труда много думать и охотно принимают готовыми результаты размышлений других. Он был силен как бык и чувствовал в этой силе свою лучшую защиту и лучшее подспорье. Но, как большинство сильных мужчин, он был добр и нуждался в любимом и более слабом друге, чтобы расходовать свою силу на двоих. Этим другом был Сема. Они подружились много лет назад, еще мальчишками, когда Геннадий защитил Сему в неравной драке, в которой Сема ни за что не соглашался отступить. Сема был слишком горд, чтобы благодарить его, он ушел с окровавленной губой и синяками, но сохранил в глубине души признательность и восхищение. Они ходили еще некоторое время друг около друга, не сближаясь, пока Семе не удалось доказать Геннадию превосходство своего ума и своих знаний, чтобы таким образом уравнять шансы. Геннадий отнюдь не был горд, он был молодым теленком, готовым одинаково и бодаться и тереться мордой о ласковую руку. Он ринулся навстречу дружбе, отдаваясь ей целиком и заранее признавая себя слабейшим во всем, кроме мощи своих великолепных мускулов. Как истинные одесситы, они оба были философами в мелочах повседневной жизни, оба избегали сентиментальных признаний и скрывали под маской добродушного скептицизма порывистость своей дружеской любви.
На пути их дружбы еще ни разу не становилась женщина – это величайшее испытание мужской дружбы. Любовные приключения Геннадия развлекали, но не задевали Сему – он следил за другом, внимательный и насмешливый. У самого Семы никаких приключений не было. Он увлекался в Одессе многими девушками, но каждый раз увлечение вытеснялось дружбой, он спешил передать все свои мысли и теории, больше заботясь о душевном росте своих подруг, чем о любви; он потворствовал их романам, выдавал их замуж, приносил погремушки их младенцам. Час любви еще не пробил.
Когда на горизонте двух друзей появилась Клава, Геннадий молча отступил – он не хотел ссориться с другом. «Нет так нет. Точка», – сказал Геннадий. Клава полюбила другого. И большое любящее сердце Семы откликнулось на эту любовь пониманием и грустью. Геннадий про себя улыбался: «Еще одна дружба! Ну что ж, он будет выдавать ее замуж».
Оба свободные от любви и соединенные всем укладом жизни на строительстве, два друга сошлись еще теснее. Они уже не представляли себе, что смогут разделиться, жить врозь. И тут появилась Тоня, Тоня – единственная из девушек, которую Геннадий считал совершенно неспособной привлечь внимание Семы. Как это случилось? Геннадий не знал, не видел. Любовь друга застала его врасплох, он к ней не подготовился. Он узнал о ней тогда, когда все было решено. И он ощетинился ревниво и враждебно против чужого посягательства на свободу его лучшего друга.
Сема Альтшулер вышел из больницы в конце октября и в тот же день, на последнем пароходе, должен был уехать в отпуск. Его ждали не раньше конца декабря, учитывая месяц пути и осеннее бездорожье.
Сема пришел домой слабый и сияющий. Геннадий ждал его в тревоге и волнении. Здесь, наконец, он мог откровенно поговорить с другом. Но Сема одним жестом отклонил разговоры. Он собирался в дорогу как на свадьбу. Он надел свой лучший костюм и пестрый галстук, до блеска начистил рваные ботинки.
– По крайней мере, за эти два месяца подумай… – начал Геннадий.
– Слушай, Геньчик! – сказал Сема торжественно. – Я знаю все, что ты можешь мне сказать. Все плохое я знаю сам. И плохое для меня не существует. Не будем об этом говорить.
Пришла Тоня. Геннадий встретил ее с подчеркнутой учтивостью и быстро вышел.
Сема стоял посреди шалаша, жалко улыбаясь. Тоня смотрела на него, не узнавая. Он был чисто выбрит, принаряжен, далек. Он был не тем, каким она знала его и полюбила. Ее охватило чувство неуверенности, сковавшее ее движения и язык.
И Сема не знал, что сказать.
Они как будто впервые встретились.
– Пойдем пройдемся, – сказал Сема, чтобы прервать это тягостное одиночество их смятенных душ.
Они пошли вдоль шалашей, не разговаривая и не прикасаясь друг к другу.
Когда шалаши остались позади, оба остановились, не сговариваясь. Над ними было только высокое свободное небо. Вокруг них – только пеньки и полусгнивший, почерневший мох.
– Тоня, – сказал, наконец, Сема. – Я должен говорить с вами как товарищ с товарищем. Я храбрый человек. Я не хочу обманывать тебя и себя. Тонечка, вы меня спасли от смерти, вы были мне ангел-хранитель, невеста и мать, вы были очень умны, Тоня…
Тоня смотрела в сторону, на удаляющиеся черные пеньки с желтыми маковками.
– Это пустяки… я делала то, что нужно. О каком обмане ты говоришь, Сема?
– Тоня… Я говорю о вашем сердце, Тоня. Скажите мне как друг. Вот я перед вами на ногах, здоровый. Я поеду лечиться, потом я вернусь. Вы не раздумали, Тоня, вы и сейчас думаете, что я смогу назвать вас своей женой?
– Да.
Она отвечала правдиво, она этого хотела. Но смятение охватило ее. Он был чужой, чужой. Немного ниже ее ростом, в пестром галстуке и блестящих рваных ботинках, с худеньким, досиня выбритым лицом, – он уже не был Семой, ее беспомощным, трогательным, ласковым питомцем, который затихает под освежающей лаской ее ладони. Он уже оторвался от нее, он уже существовал вне ее жизни. Удастся ли им снова слить свои жизни вместе?
– Я не хочу спрашивать, Тоня, любишь ли ты меня. Я знаю, ты меня полюбишь, Тоня. Но я прошу об одном. Скажите мне честно, Тоня. Может быть, мы отложим до моего возвращения? Может быть, вы хотите проверить себя, обдумать, решить на свободе?
– Нет! – крикнула Тоня, прижимая руку к груди. Нет, она этого не хотела, ей это не было нужно. Она не хотела проверять себя.
Сема смотрел на нее с преданностью и волнением. С какой радостью он обнял бы ее, свою любимую, и спрятал лицо на ее груди, и прошептал ей слова любви, которые столько раз говорил ей мысленно, не смея произнести вслух! Но он и сейчас не смел. Сейчас больше, чем когда-нибудь. Они оба вернулись в жизнь. В этой жизни у Тони были свои, не связанные с Семой чувства, – забыты ли они или только загнаны внутрь двухмесячным напряжением сил, сосредоточенных на его спасении?