Вход/Регистрация
В час битвы вспомни обо мне...
вернуться

Мариас Хавьер

Шрифт:

Я послушался и стал ждать. Я ничего не сделал, никому не позвонил. Я просто вернулся на кровать, на свое место, которое вовсе не было моим, но стало моим на эту ночь, я снова лег рядом с ней, и она сказала, не поворачиваясь и не видя меня: «Обними меня, пожалуйста! Обними меня!» Я обнял ее сзади. Моя рубашка была расстегнута, и моя кожа коснулась ее такой гладкой и горячей кожи, мои руки легли поверх ее рук, которыми она обхватила свои плечи, – сейчас ее обнимали четыре руки, это было двойное объятие (но и этого было мало), а на экране, по-прежнему без звука, в полной тишине, продолжался фильм, которому не было до нас никакого дела, и я подумал, что стоило бы когда-нибудь посмотреть этот черно-белый фильм.

Она сказала «пожалуйста» – некоторые привычки очень сильны: мы не задумываясь произносим те слова, которым нас научили в детстве, – даже когда мы в полном отчаянии, даже когда охвачены гневом, даже если стоим на пороге смерти. Я лежал на ее кровати и обнимал ее. Я этого не планировал, но в то же время это разумелось само собой, мы оба ждали этого с той минуты, когда я переступил порог ее дома, и даже еще раньше, с того момента, как мы назначили свидание (она попросила, чтобы мы встретились дожа, а не где-нибудь в городе). Но это было совсем другое объятие, не то, на которое я надеялся, когда шел сюда, и вдруг для меня стало очевидным все, чего до этой минуты я не допускал даже в мыслях (или в чем не признавался себе): я понял, что состояние Марты не временное недомогание, вызванное внезапным раскаянием, депрессией или страхом, – происходило другое, необратимое и неминуемое. Я подумал, что она сейчас умрет в моих объятиях. Я подумал об этом и вдруг испугался, что никогда не смогу выйти отсюда, что мне передалась ее неподвижность, а может быть, – ее желание смерти: с одной стороны – «Пока – нет! Час еще не настал!», но в то же время – «Я не могу больше! Я больше не могу!» Наверное, она действительно больше не могла, у нее больше не было сил, потому что через несколько минут – одну, две, три или четыре – она сказала еще кое-что. Она сказала: «О боже, ребенок!» – и сделала слабое и отчаянное движение, которое едва ли было б замечено, если бы кто-нибудь наблюдал за нами, но я заметил его, потому что мы лежали прижавшись друг к другу. Это был импульс в ее мозгу, импульс, которого тело почти не почувствовало, мгновенный слабый рефлекс, не в полном смысле физический, – так бывает во сне, когда человеку кажется, что он падает, летит вниз с большой высоты, проваливается в пропасть и пытается остановить падение (и сердце замирает, и кружится голова), или что он в рухнувшей вниз кабине лифта (падение, притяжение, тяжесть собственного тела), или в сбитом самолете, или что его сбрасывают с моста в реку, – словно именно в этот момент Марта ощутила необходимость подняться и пойти к своему ребенку, но смогла сделать это только мысленно, что отразилось в почти неощутимом движении. А еще через несколько минут – пять или шесть – она немного успокоилась, и я заметил, что у нее спала температура, а тело стало менее напряженным, Она прижималась ко мне спиной и словно пыталась вжаться в меня, спрятаться, убежать от того, что испытывало ее тело: от бесчеловечной метаморфозы, от необъяснимого, незнакомого прежде состояния. Ее спина упиралась в мою грудь, ягодицы – в мой живот, ее бедра упирались в мои бедра, ее затылок в потеках крови или грязи упирался в мою шею, ее левая щека прижималась к моей правой щеке, а мой висок – к ее виску (мои бедные виски! ее бедные виски!), она обхватила мои руки своими (словно моего объятия ей было мало), и даже ступни ее ног (без туфелек) упирались в подъемы моих обутых ног, так что ее чулки порвались о мои шнурки – темные чулки, которые доходили ей до середины бедер и которые я с нее еще не снял. Вся ее сила была направлена назад и против меня, мы были слиты, как сросшиеся всем телом сиамские близнецы, которые не могут видеть друг друга (разве только краешком глаза), она прижималась ко мне спиной и все толкала меня назад, сплющивала – и вдруг все прекратилось, она стала спокойной или более спокойной, она уже не давила на меня, даже не опиралась, а я почувствовал, как холодный пот выступил на моей спине, словно какая-то сверхъестественная сила обняла меня, пока я обнимал Марту, и словно невидимые руки легли на мою рубашку, оставляя на ней желтоватые водянистые следы, и ткань прилипла к моему телу. Я понял сразу: она умерла. Но все же заговорил с ней, позвал: «Марта!», потом еще раз повторил ее имя и спросил: «Ты меня слышишь?», а потом сказал уже сам себе: «Она умерла. Она умерла, а я здесь, я все видел и не мог ничего сделать, не мог помешать этому, а сейчас уже поздно звонить кому-либо». Но, поняв это и сказав это себе, я не поспешил отстраниться или убрать руку, обнимавшую Марту: мне было приятно обнимать ее. Смерть ничего не изменила, меня по-прежнему волновало прикосновение к этому полураздетому телу: это все еще была она, мертвое тело еще ничем не отличалось от живого, только было более спокойное и слегка обмякшее, – тело, не объятое тревогой, тело отдыхающее, а не страдающее. Сбоку я мог видеть ее длинные ресницы и полуоткрытый рот – это были те же спутанные ресницы и те же губы, что еще так недавно говорили, ели и пили, улыбались и смеялись, курили, целовали меня. Их и теперь еще можно было целовать. «Мы оба по-прежнему здесь, в том же положении, в том же пространстве, я все еще ее чувствую, ничего не изменилось, и в то же время изменилось все, я это знаю, но я этого не понимаю. Я не знаю, почему я жив, а она умерла, я не знаю, чем одно отличается от другого. Сейчас я не понимаю, что значит „жизнь" и что значит „смерть"». Только через несколько секунд (а может быть, прошли минуты – одна, две или три) я начал отодвигаться, очень осторожно, словно боялся разбудить ее, словно это могло причинить ей боль, и если бы в эту минуту мне пришлось говорить с кем-нибудь – еще с одним свидетелем, – я говорил бы очень тихо или заговорщическим шепотом – такое уважение всегда внушает эта тайна (конечно, если нет боли и слез, потому что, когда они есть, нет тишины или тишина наступает потом). «В час битвы завтра вспомнишь обо мне и выронишь ты меч свой бесполезный. Тебе в удел – отчаянье и смерть!»

Я по-прежнему не решался прибавить громкость: во-первых, из-за этой тишины, а во-вторых из-за того, что мне в голову пришла абсурдная мысль: нельзя прикасаться к пульту и вообще ни к чему нельзя прикасаться, чтобы не оставить отпечатков пальцев (хотя я уже столько их везде оставил, да и кто их будет искать?). Когда рядом кто-то умирает, а ты остаешься жить, какое-то время чувствуешь себя преступником. Но дело не только в этом, а и в том, что после смерти Марты мое присутствие в этом доме ничем (или почти ничем) нельзя было оправдать, тем более сейчас. Мы были почти незнакомы, и то, что я находился ночью в ее спальне, которая, возможно, была уже не ее спальней (поскольку она перестала существовать), а только спальней ее мужа, в дом которого меня пригласили в его отсутствие (но кто теперь подтвердит, что меня именно пригласили?), трудно было бы объяснить. Свидетеля у меня уже нет. Я вскочил с постели. Я вдруг заторопился, и мысли заметались у меня в голове. Мне многое нужно было обдумать и решить, необходимо было привести в движение все то, что в течение этой долгой ночи сдерживалось вином, ожиданием, поцелуями, смущением, желанием, изумлением и тревогой (не знаю, в том ли порядке?), а теперь еще и горем. «Никто не знает, что я здесь. Что я был здесь», – тут же поправился я, потому что в мыслях я был уже далеко от этой комнаты, от этой квартиры, от этого дома и даже от этой улицы, я уже видел, как беру такси после того, как пересек улицу Королевы Виктории (или даже на самой этой улице – по ней такси ходят даже глубокой ночью, – в самом конце этой улицы, на старом бульваре, где уже начинаются особняки и университетские здания). «Никто не знает, что я был здесь, и никому этого не нужно знать, – сказал я сам себе, – поэтому не я должен оповещать о случившемся, не я должен мчаться в больницу „Ла-Лус" и тормошить мирно спящую медсестру. Не я разбужу ее, не я заставлю грустного студента в очках вмиг забыть все, что он выучил за эту ночь, не я прерву прощание пресытившихся любовников, что задержались у дверей того из них, кто остается, хотя им хочется только одного: расстаться поскорее, – потому что никто не должен знать и никто еще не знает, что Марта Тельес умерла. Я не позвоню анонимно в полицию, не нажму кнопку звонка у дверей соседней квартиры, не побегу в дежурную аптеку за свидетельством о смерти. Для всех, кто ее знает, она останется живой на эту ночь, пока они спят или мучаются бессонницей здесь, или в Лондоне, или где бы то ни было еще, никто не узнает о произошедшей с ней бесчеловечной метаморфозе. Я не буду ничего делать, я не буду ни с кем говорить, не я должен сообщить эту новость. Если бы она осталась жива, никто не узнал бы – ни сегодня, ни завтра, может быть никогда, – что я был здесь. Она бы это скрыла. Пусть так и будет, пусть никто не узнает об этом и после ее смерти. А ребенок? („О боже, ребенок!")» Но об этом я решил подумать потом, через некоторое время, потому что мне пришла в голову другая мысль или несколько мыслей сразу: «Возможно, завтра она рассказала бы об этом кому-нибудь – подруге? или сестре? – рассказала бы, смущаясь или смеясь. А может быть, она уже кому-нибудь рассказала, кого-то предупредила о моем визите – ведь это так легко сделать по телефону! Призналась, что не знает, чего хочет, или что не сомневается в исходе встречи. Возможно, она говорила обо мне прямо перед моим приходом и повесила трубку, только когда услышала звонок в дверь, – никогда не знаешь, что происходило в доме за секунду до того, как ты нажал кнопку звонка». Я застегнул пуговицы на рубашке (застывшие сейчас пальцы Марты расстегнули их, когда еще были подвижными и полными жизни), расстегнул брюки и заправил в них рубашку. Мой пиджак остался в столовой-гостиной на спинке стула, как на вешалке, а вот где мое пальто, где шарф и перчатки? Она взяла их у меня, когда я пришел, и я не заметил, куда она их убрала. Но с этим тоже можно было подождать. Я не хотел идти в столовую, потому что звук моих шагов мог разбудить малыша, который снова заснул совсем недавно, не хотел проходить мимо его комнаты, чтобы от моих шагов не закачались самолеты. Для него жизнь изменилась, весь мир изменился, но он еще этого не знал. Больше того, его прежний мир исчез, потому что через какое-то время малыш его даже не сможет вспомнить, словно он и не существовал никогда, этот хрупкий мир, стершийся из памяти: никто не помнит, что с ним было в два года, по крайней мере, я этого не помню. Я снова посмотрел на Марту, теперь уже с высоты своего роста, как стоящий человек смотрит на лежащего. Она лежала свернувшись, юбка задралась, а маленькие трусики не могли скрыть круглые твердые ягодицы, грудь была по-прежнему прикрыта руками – но это уже не человек, это только тело, никому не нужная оболочка, которую можно выбросить, сжечь, закопать, так же как и множество вдруг ставших ненужными предметов, которые раньше принадлежали ей, и как то, что отправляется в мусорное ведро, потому что с ним тоже начинают происходить метаморфозы, начинается гниение, и этот процесс нельзя остановить: загнившая кожица груши или протухшая рыба, верхние листья артишока или подгоревшая кожа цыпленка, жир от ирландского филе с наших тарелок, который она сама выбросила в мусорное ведро (совсем недавно, перед тем как мы направились в спальню). Неподвижная женщина, даже не прикрытая, даже не укрытая простыней. Это были уже отходы, но для меня она оставалась тем же, чем была раньше, для меня она не изменилась. Я должен был одеть ее, чтобы ее не нашли в таком виде, но я понимал, что это невозможно, – слишком трудно и опасно: я мог сломать ей руку, продевая ее в рукав того, что решил бы на нее надеть, да и где ее блузка? Наверное, проще разобрать постель и уложить ее – сейчас с ней можно было делать все что угодно, бедная Марта! – ее можно было как угодно двигать, по крайней мере, ее можно было укрыть.

Несколько минут я стоял в оцепенении и ничего не мог делать – мой мозг напряженно работал. В такие моменты в голову приходят взаимоисключающие мысли: я подумал, что ее, возможно, огорчило бы то, что ее близкие не знают о том, что с ней случилось, и полагают, что она жива, когда это уже не так, что они не узнали обо всем тут же, что ее скоропостижная смерть не изменила все в один миг, что не зазвонили бестактные телефоны, разнося весть о ее смерти, и все, кто знал ее, не вскрикнули и не стали думать о ней; и что для всех, кому она была близка, потом тоже будет невыносимой мысль, что они в ту ночь не знали о своем несчастье: ее мужу будет невыносимо думать, что в ту ночь он спокойно спал на острове, а потом проснулся, позавтракал, отправился по делам на Слоун-сквер или на Лонг-эйке, а потом, может быть, гулял, в то время как его жена умирала и уже была мертва, и никого не было рядом с ней (хотя какие-то подозрения у него, наверное, возникнут: вряд ли мне удастся уничтожить все следы моего многочасового пребывания здесь, даже если я захочу). Где-то он должен был оставить свой лондонский номер и адрес, где-нибудь рядом с телефоном. Возле телефона со встроенным автоответчиком, стоявшего на ночном столике Марты, никакой бумажки не было. Надо посмотреть в столовой, именно оттуда она разговаривала со своим мужем, уже в моем присутствии. Лучше мне взять этот номер и этот адрес, на тот случай, если несколько дней здесь никто не появится. Но такого не случится, это невозможно, несколько дней – это слишком долго. Внезапно меня прошиб холодный пот: кто-то должен прийти. И скоро. Марта работала, она должна была с кем-то оставлять ребенка, не могла же она возить его с собой на факультет, наверняка у нее была няня, или приходила ее подруга, или сестра, или мать, если только (в ужасе думал я) она не оставляла его в детском саду – в этом случае она сама должна была бы его туда отводить до работы. И тогда что? Завтра его никто туда не отведет? А может быть, у Марты вообще завтра нет занятий или занятия во второй половине дня? Тогда до этого времени здесь никто не появится, она ничего не говорила о том, что завтра ей рано вставать, а вот что она говорила, так это то, что иногда у нее занятия утром, а иногда – после обеда, и не каждый день. Или это у нее консультации то по утрам, то по вечерам? Я уже не помнил. Когда человек умирает и уже ничего не может повторить, мы жалеем, что не прислушивались к каждому его слову. Чужие расписания – кто их запоминает! Я решил пойти в гостиную, снял ботинки и пошел на цыпочках. Проходя мимо комнаты малыша, я хотел закрыть дверь, но потом подумал, что скрип двери может разбудить его, и пошел дальше, ступая с чрезвычайной осторожностью, держа на указательном пальце связанные за шнурки ботинки, – как гуляка из анекдота или из немого кино, но паркет все-таки предательски скрипнул несколько раз. Войдя в гостиную, я закрыл за собой дверь и снова обулся, только шнурки завязывать не стал, зная, что мне придется возвращаться назад. В гостиной остались бутылка вина и два бокала – единственное, что Марта (женщина очень аккуратная) не убрала. Вино осталось не потому, что Марта забыла о нем, а потому, что мы после ужина пили его, сидя на софе (которую сначала занимал, а потом освободил малыш) после того, как съели ванильное мороженое, и до того, как начали целоваться и перешли в спальню. Это было так недавно, а сейчас все уже кончилось: нам всегда всего бывает мало, и, когда что-то кончается, всегда оказывается, что нам опять не хватило времени. Рядом с телефоном в гостиной я заметил несколько желтых бумажек, приклеенных к столу липкой полоской (три-четыре листочка с записями), и квадратный блокнотик, откуда эти листочки были оторваны. На одном из них было то, что я искал: «Эдуардо», и ниже: «Отель Вильбрахам», еще ниже – «Вильбрам-плейс», и еще ниже: «4471/7308296». Я оторвал еще один листок, вынул из кармана только что надетого (я уже собирался уходить) пиджака (он висел там же, где я его и оставил, – на спинке стула, как на вешалке) ручку и хотел переписать адрес и телефон. Но не переписал. Когда у тебя есть номер телефона, хочется воспользоваться им сразу же. У меня был лондонский телефон этого Эдуардо. Я даже фамилии его не знал, но что может быть проще, чем узнать фамилию человека, когда находишься в его доме? Я поглядел вокруг и на журнальном столике увидел несколько писем, на которые раньше не обратил внимания, потому что мне незачем было обращать на них внимание. Наверное, эти письма пришли вчера, уже после «.то отъезда, и должны были копиться на этом столике и ждать его возвращения. Только теперь здесь немного накопится, потому что ему придется вернуться очень скоро. «Эдуардо Деан» – было написано на двух из трех конвертов, а на третьем – это письмо было из банка – стояли обе фамилии, [9] так что, если бы я решил позвонить в Лондон, я мог это сделать. Первую из его фамилий (довольно редкая фамилия, кстати сказать) не надо было бы даже произносить по буквам, можно было бы просто сказать: «Мистер Дин», [10] и в отеле поняли бы, кого я имею в виду. Позвонить ему? Но что я ему скажу? Я могу не называть своего имени, просто рассказать, что случилось, и возложить на него ответственность за то, что будет происходить дальше, раз он не пришел нам на помощь до этого. И тогда я смогу вздохнуть свободно, смогу уйти и начать забывать. Воспоминание будет тускнеть, блекнуть и постепенно перестанет отдаваться острой болью – останется в памяти лишь как случай, о котором (не сейчас, конечно, а через какое-то время, когда степень ирреальности этой истории возрастет, а степень драматизма уменьшится) можно рассказать близким друзьям. Этот путешественник слишком надолго забыл о своей семье, а о самых близких людях надо помнить постоянно. Впрочем, я не прав: он звонил после ужина в индийском ресторане. Пусть так, но Марта Тельес была не моей женой, а его, и малыш (его, следовательно, зовут Эухенио Деан) был не моим сыном. Мужу и отцу Деану все равно придется разбираться с этим, почему бы ему не начать уже сейчас, из Лондона? Я (впервые за долгое время) посмотрел на часы. Было почти три, но на острове – на час меньше, значит, почти два, не так и поздно для мадридца, даже если на следующее утро его ждут дела. К тому же в Англии вообще ложатся поздно. И, набирая номер, я думал (пальцы гораздо быстрее, чем веля, чем решимость, иногда мы начинаем действовать раньше, чем примем решение): «Все равно, который теперь час. Когда речь идет о таком серьезном деле, стоит ли беспокоиться о том, что мне придется разбудить Деана? Сон слетит с него, как только он услышит страшную новость. Сначала он решит, что это чья-то ужасная шутка, злая выдумка какого-нибудь врага, и тут же позвонит сюда, но никто ему не ответит. Тогда он позвонит кому-нибудь еще – свояченице, сестре, подруге – и попросит приехать сюда и узнать, что происходит, но когда они приедут, меня здесь уже не будет».

9

В Испании у каждого человека две фамилии. Первой пишется фамилия отца, второй – матери.

10

Так произносится эта испанская фамилия по правилам английской фонетики.

В Англии ответили не сразу – пять гудков, наверняка портье задремал этой длинной мартовской ночью, и ему казалось, что звонки ему только снятся. Голова его лежала на стойке, как будто через минуту ее должны были отрубить, ступнями он зацепился за ножки стула, рука безжизненно свесилась.

– «Отель Вильбрахам», доброе утро, – сказал по-английски очень хриплый (со сна, что вполне понятно в такое время суток) голос.

– Мне нужен сеньор Дин, – сказал я. – Сеньор Дин. Вернее, мистер Дин.

– Из какого номера? – спросил голос уже без хрипоты, нейтральный, профессиональный голос.

– Я не знаю, в каком он номере. Эдуардо Дин.

– Минуточку.

Я подождал несколько секунд. Я слышал, как на другом конце провода портье тихонько насвистывал – довольно странно для англичанина, которого разбудили в такое время: у них там сейчас глубокая ночь. После того как этот свист закончится, в трубке должен послышаться хриплый встревоженный голос мужа Марты. Я приготовился (приготовился, скорее, психологически: я еще не знал, что я скажу, еще не нашел тех точных и жестких слов, которые должен сказать перед тем, как повешу трубку, даже не попрощавшись). Но я услышал все тот же голос:

– Вы слушаете? У нас нет никакого сеньора Дина, сеньор. Как эта фамилия пишется?

Мне таки пришлось диктовать по буквам.

– Вы уверены, что под такой фамилией у вас никто не зарегистрирован?

– Совершенно уверен. Когда он должен был приехать в Лондон?

– Сегодня. Он должен был приехать сегодня.

– Вы хотели сказать вчера, во вторник? Минуточку, не вешайте трубку, – повторил портье. Для него были уже в прошлом тот день и та ночь, которые для меня все никак не кончались. Снова послышался свист – портье был человек веселый и жизнерадостный, наверное, он еще очень молод (или, может быть, он выспался перед ночной сменой и сейчас был бодрым и свежим). Он насвистывал «Strangers in the night», [11] и эта мелодия в сложившихся обстоятельствах звучала как сарказм, хотя и очень подходила к обстоятельствам. Сейчас мне хватило времени, чтобы узнать мелодию. Но в таком случае он не так молод, молодежь не насвистывает песен Синатры. Еще через несколько секунд он сказал: – На вчерашний день не было никакого заказа на это имя, сеньор. Я думал, что он, возможно, зарезервировал номер, а потом снял заказ, – но нет, на это имя никакого заказа не было.

11

«Незнакомцы в ночи» (англ.)– название популярной песни из репертуара Фрэнка Синатры.

Я хотел было попросить его посмотреть еще раз, возможно, заказ был сделан на сегодня, на среду, но не стал этого делать. Я поблагодарил портье, он ответил мне: «Адьос, сеньор!». [12] Я повесил трубку, и только в эту минуту нашел простое объяснение: в Англии, так же как и в Португалии, и в Америке, если у человека несколько имен или фамилий, то главной считается последняя. Артур Конан Дойл, например, значится в словарях как Дойл. Возможно, посмотрев в паспорт Деана, они зарегистрировали его под второй фамилией – Бальестерос, которая для нас, испанцев, является второстепенной. Я мог бы позвонить еще раз и спросить мистера Бальестероса, но вдруг понял, что делать этого не следует. Мне вообще не следовало звонить и спрашивать мистера Дина, я и так чуть было не попался: если бы я сообщил Дину страшную новость, он мог позвонить не только свояченице, сестре или подруге, он мог тут же позвонить соседке или, того хуже, консьержу, и они сразу явились бы сюда и нашли меня, когда я спускался бы на лифте иди по лестнице, или даже застали бы меня прямЪ здесь (к их приходу я, скорее всего, еще не успел бы выйти из квартиры). Нужно было уходить как можно быстрее, нельзя было задерживаться, хотя пока еще никто ничего не знал, никто не должен был прийти сюда так поздно. Но мне нужно было сделать еще кое-что. Я снова снял ботинки и вернулся в спальню. Когда я проходил мимо комнаты малыша, меня обожгла мысль, которая не покидала меня уже давно (но пока была отодвинута на задний план), с той минуты, как я услышал последние слова Марты; «О боже, ребенок!» Я пошел дальше. Сейчас, после того как я вступил в контакт с внешним миром (не важно, что это был всего лишь портье из гостиницы в далекой стране, о котором я ничего не знаю и никогда не узнаю), я видел все совсем в ином свете. Когда я вошел в спальню, мне в первый раз стало стыдно за полуобнаженное тело Марты, ведь это было дело моих рук. Я подошел к кровати, отогнул одеяло с той стороны, где не лежало тело (в эту ночь это было мое место, а в другие ночи здесь было место ее мужа), потом обошел кровать и попытался осторожно передвинуть тело Марты с ее места на наше с Деаном. Сделать это оказалось не так легко – простыни сбились и образовался бугор, к тому же сейчас мертвое тело отталкивало меня (одна моя рука лежала на ее плече, другая – на бедре), сейчас прикосновение к ней не было мне приятно, думаю, что, передвигая ее, я старался отводить взгляд. В конце концов мне пришлось перекатить ее, другого способа преодолеть бугор не было, и, когда она оказалась на той половине кровати, где никогда не спала (она перевернулась два раза и теперь лежала в прежней позе, на правом боку), я накрыл ее одеялом, которое до этого отогнул, я укрыл ее, укутал, натянул одеяло ей до подбородка и до затылка (он теперь не был влажным, словно она только что вышла из душа) и подумал, не следует ли закрыть ей и лицо, как делают в подобных случаях (я сотни раз видел это в фильмах и в выпусках новостей). Но тогда все поняли бы, что, когда она умирала, рядом с ней кто-то был, а явных доказательств этого оставлять было нельзя. Пусть будут только подозрения – их избежать все равно не удастся. Я посмотрел на ее лицо, так похожее на ее прежнее лицо, – она легко узнала бы себя, если б могла посмотреть в зеркало, как она делала это по утрам каждый день (теперь можно даже сказать, сколько дней было в ее жизни – их можно подсчитать только тогда, когда жизнь кончается), такое узнаваемое и для меня самого: я увидел и узнал его на фотографии, что стояла на комоде, – фотографии, сделанной в день ее свадьбы. Эта фотография останется здесь навсегда. Снимок был сделан пять лет тому назад, по ее словам. Она здесь немного моложе, волосы собраны, как носили в девятнадцатом веке, затылок открыт, на лице – ликование и страх. Она смеется, но это тревожный смех. На ней короткое белое (а может быть, кремовое – фотография не цветная) платье. Она, как и положено, держит под руку мужа. Его лицо серьезно и невыразительно, как у всех мужей на свадебных фотографиях. На снимке только они вдвоем, хотя вокруг них тогда были люди. У Марты в руках цветы, и смотрит она не в объектив, а на тех, кто стоит слева от нее, – на сестер, невесток и подруг, веселых, взволнованных подруг, которые знают ее с Давних лет, с тех пор как были совсем девочками. Им не верится, что она выходит замуж, для них это игра, в которую они играют все вместе. Это ее самые лучшие, самые близкие подруги, они ей как сестры, а сестры – как подруги, и те и другие сейчас солидарны, и те и другие ей завидуют. А ее муж, Деан, если присмотреться, не просто серьезен, он чувствует себя неловко, словно случайно попал на вечеринку к соседям своих знакомых или присутствует на празднике, который к нему не имеет никакого отношения, потому что это женский праздник (свадьба – это праздник для женщин, не для невесты, а для всех присутствующих женщин), чувствует себя чужаком, необходимой, но, по сути, декоративной фигурой, без которой легко можно обойтись во время всего празднества (он необходим только в ту минуту, когда нужно идти к алтарю), которое иногда длится всю ночь, приводя его в отчаяние, заставляя страдать от ревности, одиночества и угрызений совести. Он знает, что снова станет необходимым – обязательной фигурой, – когда все уйдут. Или уйдут только он и его невеста, которая будет уходить с неохотой и все время будет оглядываться назад, и в глазах ее будет отражаться темная ночь. Эдуарде Деан носит усы, он смотрит в объектив и покусывает губу, он кажется очень высоким и худым, и, хотя его лицо показалось мне запоминающимся, я не мог его вспомнить, как только покинул этот дом и улицу Конде-де-ла-Симера.

12

До свидания, сеньор! (исп.)

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: