Аверинцев Сергей Сергеевич
Шрифт:
37
парадокс совпадает по своему содержанию с совершенно серьезным тезисом византийского богословия иконы. «Сколь дерзостно даровать форму (μορφωσαι) бестелесному, — пишет Нил Схоластик (VI в.), — однако и образ (εικων) возводит к умному памятованию о вещах небесных»93. «Будь милостив, обретши форму, о Архангел! — вторит ему его современник Агафий, — ведь твой лик недоступен зрению; но таковы дары смертных» 94. «О вера, на какие чудеса ты способна! — продолжает через четыре века Иоанн Геометр, — Как легко даешь ты форму естеству, непричастному форме!» 95
В такие построения автор и читатель могут вкладывать сколь угодно много или мало эмоциональной серьезности — от максимума до минимума.
Рассудочность эпиграммы совершенно не оставляет места для прямых заключений о религиозных убеждениях или тем паче чувствах эпиграмматиста. Умственные игры подобного рода вокруг догматов христианской веры мы встречаем и в самых глубоких памятниках византийской «духовности»; с другой стороны, однако, Клавдиан, этот «недруг имени Христова», по свидетельству Августина 96, «поэт отменный, но язычник самый закоренелый», по свидетельству Орозия 97, мог сочинять вполне в тон своим христианским коллегам эпиграмматические формулировки парадоксов богосыновства ибогочеловечества Христа. Бог-Сын — это, по Клавдиану, «незнаменуемого Отца первонасеянный глас» 98; младенец Христос — это «новоявленный градодержец, древлерожденный, новорожденный Сын, вечносущий и предсуществовавший, высший и последний, совечный бессмертному Отцу» 99. Конечно, христианские мотивы в поэзии Клавдиана стимулируются положением поэта при дворе христианских императоров, но в них нет ровно ничего вымученного, они разработаны с блеском и отлично вписываются в общую панораму творчества этого «недруга имени Христова». Ибо, как только что было сказано, новая топика не изменила старый внутренний строй эпиграммы. Что касается эпох, куда более отдаленных от античности, то весьма характерно, что между оригинальными творениями тех же Томаса Мора и Гуго Гроция в «антологическом роде» и их же переводами (очень точными) из Палатинской антологии невозможно ощутить существенного различия. Такая однородность эпиграмматической продукции на колоссальном временном расстоянии объясняется лишь тем, что в жанре, особеннобеспримесно реализующем принцип риторического рационализма, инвариантные элементы гораздо сильнее и глубже, чем отклики на время или отражения авторской судьбы и души.
38
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Libanii Descr., 1, 8.
2 Ibid., р. 462, 8 ff. Forster.
3 Ср. примечание 10 к Введению.
4 Например, антитетическое построение «приятно, ибо противоположности легче всего распознать, особенно же хорошо распознаются они одна через другую; и еще потому, что это похоже на силлогизм» (Rhet., III, IX, 8, р. 1410а). Ср.: Аристотель и античная литература. М., 1978, с. 192, 193, 202 (перевод текста «Риторики» и наш комментарий к соответствующим местам).
5 Толстой Л. Н. Избранные повести и рассказы. М., 1947, т. 2, с. 129.
6 Ср. размышления Бахтина о трансформирующем воздействии романа на всю панораму заставаемых им жанров (Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М., 1975, с. 449-452 и др.).
7 «Экспрессивный романный жест возникает как отклонение от нормы, но его „ошибочность" как раз и раскрывает его субъективную значимость. Сначала — отклонение от нормы, затем — проблемность самой нормы» (Там же, прим. 1 к с. 477). «Одной из основных внутренних тем романа является именно тема неадекватности герою его судьбы и его положения. Человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности» (Там же, с. 479).
8 Ср., например: Grupp G. Kulturgeschichte der romischen Kaiserzeit. München, 1904, S. 166.
9 Negri G. L'imperatore Guiliano l'Apostata. 2 ed. Milano, 1902, p. 6.
10 Радциг С. И. История древнегреческой литературы. 4-е изд. М., 1977, с. 521.
11 Iulian., ер. 14. Прочтя очередную речь Либания, его царственный корреспондент восклицает: «Счастлив ты, что можешь так говорить, а еще счастливее, что можешь так мыслить. Какая речь! Какие мысли! Какая связь! Какое расчленение! Каковы умозаключения! Какая стройность! Каковы зачины! Каков слог! Какая гармония! Какая композиция!» Отметим, что Юлиан, ценитель компетентный и, конечно, не имевший никаких мотивов к лести Либанию, особо подчеркивает интеллектуальные достоинства его творчества: φρένες, σύνθεσις, διαίρεσις, τάξις, επιχειρήματα. Ср. также: Isidor. Pelus., ep. 11, 42. Христиане, идейные антагонисты Либания, видели в нем классика словесного искусства с такой же готовностью, как его единомышленники из языческих кругов.
12 В византийской литературе прослеживается линия подражания Либанию, идущая от Хорикия через декламации Георгия Кипрского, вплоть до заключительного этапа истории византийской учености.
13 Eunap., Vita soph., 100 Boiss.
14 Ср.: Photii bibl., cod. 90, р. 67b.
39
15 Тот же Фотий в цитированном только что месте оценивает как лучшую часть всего литературного наследия Либания именно его риторические упражнения.
16 Orat., XVII.
17 По собственному свидетельству, Либаний в это время серьезно подумывал о самоубийстве (Liban., Orat. I, 135).
18 Norman A. F. Introduction. — Libanius. Selected Works with an English Translation / Introduction and Notes by A. F. Norman. London etc., Loeb., 1969, vol. 1, p. XXXV.
19 He кто иной, как Платон, искал арифметическое выражение для разницы между счастьем «человека царственного» и «человека тираннического», находя, что первое превышает второе в 93= =729 раз (Resp., IX, р. 587 de).
20 Orat., XVII, 32.
21 Для риторической прозы эпохи Либания старое противоположение мифологического времени и исторического времени, регулировавшее некогда подбор сюжетов для трагедий, сменяется в своих функциях противоположением древности и позднейших времен, причем древность включает на более или менее равных правах миф и стилизованную историю и простирается до времен Александра включительно.
22 Orat., XVII, 32, заключительная фраза.
23 Ср.: Focke R. Synkrisis. — Hermes, LVIII, 1923, S. 327—328 (corrigenda S. 465).