Шрифт:
— Не ищи себе оправдания! Я — старший — стою перед тобой, а ты даже сесть мне не предложишь.
— Места хватает, садись на здоровье! — Он описал рукой полукруг.
— Ишь какие персики над твоею башкою висят, а ты не предлагаешь мне их, скупердяй!
— Когда желаешь, срывай, угощайся.
— Ты заставляешь меня стоять во дворе и не приглашаешь в дом.
— Там душно… Раз тебя не казнили, ты, видно, насиделся в четырех стенах.
— Познакомил хотя бы с женой!
— Их у меня две. Обе шаруалки.
— Где ж они?
— В доме. Хозяйничают и ругаются, как всегда.
— На какие же доходы обзавелся ты двумя женами?
— Когда-то были, да потом сплыли, а жены остались. «Познакомь», говоришь, а подарки ты им принес?
— Разве не лучше всех подарков знакомство с родственником?
— А разве не лучше духоты жилища свежий воздух? — усмехнулся он. И добавил примирительно, словно правда оставалась за ним — Посиди немного, хозяйки хлеб испекут, кофе сварят я кликну старика соседа Махмета. Всему свой черед.
— Детей-то у тебя много?
— Двое. От каждой — по сыну.
— И они носят фамилии матерей или твою?
— Мою, новую — Казанжи-оглы… Ласкает слух уроженцам этой страны и охраняет от подозрений…
— Где же эти твои Казанжи-оглы?
— От одного из них вот уже больше года ни слуху ни духу С воровской шайкой связался, дурак. Может, сидит, может, пристрелен, пропади он пропадом. А второй — путевый. В городе Кония у одного лавочника служит. Выколачивает на жизнь. Семейный, но ни жены, ни детей его я не видел.
— Жаль, что внуки не скрашивают твоей старости. Бегай и резвись они в этом дворе, не была бы она такой сиротливой.
— Эх, Зауркан, возиться с детьми, думать о том, как их накормить, — одно беспокойство, да и не по карману мне. Пусть будут живы там, где они находятся. Если судьба пожелает, вырастут и, дай бог, в люди пробьются.
— А сам-то чем добываешь хлеб?
— Пасу гусей управляющего Хусейна-эфенди. Нас трое пастухов, и мы сменяемся через каждые три дня.
— Где это видано, чтобы мужчина пас гусей! Чабанил бы или коней пас — это другое дело, а то — каких-то крикливых гусей.
— На словах твоих печать спеси. Ты когда-нибудь ел гусятину? Попробуешь — пальцы оближешь. И шашлык из нее — слюнки проглотишь. К тому же перо — не солома. От этих гусей в карман Хусейна-эфенди чистое золото течет. Караулить дуру птицу, конечно, нелегко, но я привык.
И стал Астан рассказывать мне о гусях с таким упоением, словно лошадник о табунах. Тем временем из дома вышла женщина в чадре. Из груды хвороста, лежавшего у порога, выбрала небольшую охапку и, не сказав ни слова, вернулась в дом.
Я проводил ее взглядом и обратился к собеседнику:
— Не кажется ли тебе странным, Астан, что мы с тобой, два убыха, толкуем на разных языках: я на родном, ты на турецком? Или ты забыл родную речь?
— Считай, что так. Я понимаю все, что исходит из твоих уст, и даже думаю по-убыхски, но говорить мне уже легче по-турецки. Жены на этом языке и разговаривают и бранятся. Не могу же я, как свихнувшийся, толковать сам с собой. Ежели управляющему Хусейну-эфенди охота порою развлечься, он заставляет меня говорить по-убыхски. Начну, а управляющий хохочет, надрывается от смеха: «Птичий язык! А ну давай, еще поклекочи». Вот ты носишь кинжал на поясе. Потускнел он небось, заржавел, в лишний груз превратился. Так и с нашим языком. Не суди строго.
Я вынул кинжал из ножен. Он грозно засверкал на солнце. И весь утлый двор Астана и сам он легко уместились на его зеркальном лезвии. И все окружавшее меня показалось таким маленьким по сравнению с тем былым, что представлял здесь мой холодный, как снежная вершина, клинок. Я почувствовал учащенное биение сердца. Такое бывало со мной в африканской пустыне, когда наступал полдневный жар и не хватало воздуха. «Надо попрощаться и уйти. Уйти как можно скорей», — стучало в моих висках.
— Не забывай, Астан, что мы с тобой одной крови, и если я тебе понадоблюсь, ты найдешь меня в доме Сита. Заглядывай, брат. А пока — прощай!
— Прощай, — качнул он головой и, взяв топорик, продолжал точить его.
Но не этим топориком, а другим, незримым, под корень подрубил для меня Астан дерево нашего братства, и его высохшие ветки женщина в чадре, чью фамилию он носил, могла спокойно швырять теперь в багровую пасть очага.
«Да, род Золаков, род лихих наездников и воинов, о котором по всей Убыхии ходила завидная молва, погиб, — подумал я, — а в лице Астана погиб бесславно и даже с позором. Говорят, что все зависит от обстоятельств. Если так, то глупо винить одного Астана. Он — жертва, а обстоятельства — топор над его шеей. С плахи не убежишь! А от меня какой прок? Кто я сам? Нет у меня ни семьи, ни детей. Копчу небо, как замшелый дуб, в который угодила молния. Дотлею — и не останется ничего. Род Золаков исчезнет бесследно, как будто и не было его. Как же так, как же исчезает целое племя? Как исчезает его язык, звучавший много веков? Язык, на котором люди славили и хулили друг друга, пели колыбельные песни, говорили о хлебе насущном, клялись и суесловили, проклинали и молились! Предопределено ли это судьбой или является результатом чьей-то пагубной опрометчивости? И могло бы такое произойти с нашим народом, если бы все сыновья его были такими, как Тагир? Нет, если бы все были такими, как он, вряд ли бы обрушилась на нас наша погибель!…»