Шрифт:
Призрак моего несчастного детства никогда не сможет заговорить свободно. И причиной является глубочайшая тайна – интимная драма любви, измены и этических предпочтений. Даже сейчас мне трудно заставить этот призрак изъясняться откровенно, но я могу попытаться выразить свои мысли и чувства, призвав на помощь немой фильм флегматичного Бастера Китона.
Нацуко ходила на премьеры театра Но и Кабуки с такой неукоснительностью, с какой религиозные люди посещают храм. Ежегодно, готовясь к театральному сезону, она шила целый гардероб новых дорогих кимоно.
– Меня просят быть экономной, – пожаловалась она мне однажды поздно вечером, вернувшись с представления в театре Но, и подняла глаза, чтобы я понял, о каком жалком, недостойном человеке идет речь.
Я догадался, что эту просьбу, которую никак нельзя назвать неразумной, высказал мой отец – комната родителей находилась на верхнем этаже. В просторной кладовке Нацуко скопилось огромное количество одежды, которая пугала меня не меньше, чем склад брони и оружия Нагаи в комнате в конце коридора. Мне казалось, что в обитой кедром, пропахшей нафталином кладовке, где в чехлах висели шуршащие шелковые одеяния, украшенные яркими орнаментами, обитают не менее ужасные призраки, чем в оружейной моих предков-самураев. Цуки внушила мне, что эти два помещения каким-то таинственным образом связаны между собой, несмотря на то, что находятся в разных концах дома.
Я решил, что пристрастие Нацуко к новой одежде можно объяснить попытками найти одно-единственное идеальное с ее точки зрения кимоно. Это простое объяснение немного успокаивало меня.
– Разве нет кимоно, которое нравилось бы тебе больше всех остальных? – спросил я бабушку.
– Ты говоришь о кимоно, ради которого я перестала бы стремиться приобретать новые? Именно этого хочет твой отец. У меня есть одно кимоно, которым я дорожу больше, чем другими. Но его можно надеть только один раз в жизни. Оно сшито по образцу того одеяния, которое носила госпожа Аои в пьесе театра Но. Именно эту пьесу я смотрела сегодня вечером в который уже раз. Хочешь, я надену это кимоно и расскажу тебе историю госпожи Аои?
Это было зимой 1929 года. Время перевалило за полночь, и начался новый день, четвертая годовщина моего рождения. Я был, как обычно, единственным зрителем спектаклей, которые разыгрывала Нацуко. И, как всегда, занял место у изножья ее постели, где обычно спал, словно привилегированный дежурный гвардеец в покоях королевы все годы своего затворничества в комнате бабушки, когда мы с ней находились словно в одной утробе.
В первой сцене пьесы госпожа Аои лежит на смертном одре. Повозка, в которой она ехала, опрокинулась. Измена ее любимого, принца Гэндзи, зримо воплощается в образе прекрасной собой женщины-демона, призрака ревности, который является, чтобы мучить Аои.
– Я прибыла сюда без всякой цели, – говорит призрак, – привлеченная лишь звоном струны.
Скрывшаяся за ширмой с изображением Тоетамы-химэ Нацуко выразительно воспроизводила замогильный низкий голос демона.
Я слышал шуршание ее наряда, в который она переодевалась для представления. До моего слуха с верхнего этажа донесся также стон отца, которого разбудила громкая декламация бабушки. Наконец из-за ширмы появился призрак, привидевшийся госпоже Аои. Изображая его, Нацуко надела черное атласное нижнее кимоно с вышитыми цветочками и верхнее из золотистой парчи, переливавшейся пурпурными, зелеными и красноватыми оттенками.
– Как ты думаешь, кто я? Когда я еще жила в этом мире, здесь царила весна. Я пировала в облаках вместе с духами, делила с ними трапезу из цветов. В вечер кленовых листьев я смотрелась в луну, словно в зеркало. Я упивалась пестротой оттенков и ароматами. Но теперь, испытав буйную неземную радость, я превратилась в закрывшийся цветок ипомеи, ждущий рассвета. Я явилась сюда ради собственной прихоти, отринув горе и печаль. Пусть кто-нибудь другой взвалит на себя эту тяжелую ношу. – Нацуко, двигаясь плавно, как это делают актеры в театре Но, скользнула к кровати, на которой, как предполагалось, лежала умирающая госпожа Аои, и, сложив свой веер, нанесла удар. – Какая отвратительная женщина! Я не могу удержаться, чтобы не ударить ее.
В этом месте должен был вступить я.
– Нет, остановитесь, как вы можете, принцесса, так поступать?! – воскликнул я, исполняя роль ясновидящего мико.
– Что бы вы ни говорили, как бы ни молили меня, я не могу остановиться, – ответила Нацуко, а затем вслух описала действия своего персонажа: – И она, подойдя к подушке, нанесла удар! И еще один!
Это было странное зрелище. Нацуко изо всех сил била свою подушку. Сила ее актерского мастерства убеждала меня, что на этой подушке лежит не голова госпожи Аои, а ее собственная. Глядя на Нацуко, я отчетливо сознавал, что в ней таятся два существа: больная женщина, беспокоившая меня по ночам своими хворями, и роскошно разодетый демон ревности. В глубине души я догадывался, что являюсь заложником антагонизма между этими двумя существами – одним, больным от ревности, и другим, мстящим за себя. Я знал, несмотря на малолетство, что обречен быть зрителем или, вернее, соглядатаем этой борьбы непримиримых сил.
Подобные мысли не давали мне покоя, лишали сна. Я еще не догадывался, что мой отец, там, на верхнем этаже дома, тоже задумал месть.
В течение нескольких дней после представления я испытывал странные ощущения. Ребенок в первую очередь руководствуется эмоциями, а не доводами разума. Я не смог бы правильно определить владевшее мной чувство. Скорее всего негодование. Я понял, что правила моего содержания в заключении исполнены противоречий. Нацуко предписывала мне только ту диету, ношение одежды и игры, которые не могли возбудить меня. Шумные и агрессивные игрушки находились под строгим запретом. Я не должен был волноваться, поскольку бабушка непоколебимо верила в слабость моего организма.