Шрифт:
Этот отрывок, судя по положению его в черновой тетради, может быть датирован приблизительно декабрем 1823 года и, во всяком случае, не позже 8 следующего февраля. Таково мнение П. Е. Щеголева, с которым, как с превосходным знатоком черновых рукописей Пушкина, в данном случае смело можно согласиться. В наброске нетрудно узнать первоначальную редакцию стихотворения "Желание славы", законченного только в 1825 году.
Когда, любовию и негой упоенный, Безмолвно пред тобой коленопреклоненный, Я на тебя глядел и думал: ты моя; Ты знаешь, милая, желал ли славы я; Ты знаешь: удален от ветренного снега, Скучая суетным прозванием поэта, Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал Жужжанью дальнему упреков и похвал. Могли ль меня молвы тревожить приговоры, Когда, склонив ко мне томительные взоры И руку на главу мне тихо наложив, Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив? Другую, как меня, скажи, любить не будешь? Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь? А я стесненное молчание хранил, Я наслаждением весь полон был, я мнил, Что нет грядущего, что грозный день разлуки Не придет никогда… И что же? Слезы, муки, Измены, клевета, все на главу мою Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою, Как путник, молнией постигнутый в пустыне, И все передо мной затмилося! И ныне Я новым для меня желанием томим: Желаю славы я, чтоб именем моим Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною Окружена была; чтоб громкою молвою Все, все вокруг тебя звучало обо мне; Чтоб гласу верному внимая в тишине, Ты помнила мои последние моленья В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.Характерно, что сопоставляя черновой набросок с окончательной редакцией, мы имеем возможность заметить, как глаголы из настоящего времени переходят в прошедшее. Вместо "я на тебя гляжу" – "я на тебя глядел", вместо "ты обнимешь" – "руку на главу мне наложив, шептала ты"; вместо – "счастлив я" – "я наслаждением весь полон был" и т. д. Очевидно, какая-то перемена совершилась в отношениях между поэтом и его возлюбленной в промежутке между созданием чернового наброска и окончательной отделкой стихотворения. Настоящее стало прошлым. Влюбленным пришлось разлучиться. Внешние обстоятельства оказались сильнее их любви, и они вынуждены были покинуть друг друга. О расставании говорится и в другом отрывке, сохранившемся в одесской тетради Пушкина.
Все кончено: меж нами связи нет. В последний раз обняв твои колени Произношу я горестные пени. Все кончено, я слышу твой ответ. Обманывать себя не стану, Тебя [роптанием] преследовать не буду [И невозвратное], быть может, позабуду [Я знал: не для меня] блаженство, Не для меня сотворена любовь… Ты молода, душа твоя прекрасна, И многими любима будешь ты…Если допустить [с большой долей вероятия], что оба приведенные стихотворения, также как и черновой набросок, относятся к Е. К. Воронцовой, то внутренняя история отношений ее к Пушкину предстает перед нами в следующем виде:
Поэт познакомился с графиней, вероятно, летом или осенью 1823 года и с тех пор часто появлялся в ее гостиной. Но первое время сердце его было еще всецело занято Амалией Ризнич. Он страстно любил эту последнюю и по своему обыкновению необузданно ревновал. Так длилось до октября 1823 г., когда написана была элегия "Простишь ли мне ревнивые мечты", и, быть может, даже несколько дольше. Но уже в декабре Пушкин обратил внимание на Воронцову, влюбился в нее и, если верить стихам, тогда же достиг взаимности. Между ними могли происходить свидания, конечно изредка и украдкой. Пушкин еще не порвал с Амалией Ризнич, но она уже не царила единодержавно над его мыслями.
Любопытно, что около этого самого времени Пушкин обещал своим кишиневским приятельницам нарисовать какую-то m-me de Vor в восьми позах Аретина. Весьма вероятно, что под этими тремя первыми буквами он подразумевал ту же Е. К. Воронцову. И это не должно удивлять нас. Пушкин всегда был таков. Он всегда как бы принуждал себя к цинической усмешке немедленно вслед за минутами чистейшего лирического воодушевления. В самом себе он носил своего Мефистофеля.
Интимные отношения между Пушкиным и Воронцовой, если и существовали, то, конечно, были окружены глубочайшею тайной. Даже Раевский, влюбленный в графиню и зорко следивший за нею, ничего не знал наверное и был вынужден ограничиваться смутными догадками. Но, надо полагать, одних догадок было достаточно, чтобы переменить тактику. Он задумал устранить соперника, который начал казаться опасным, и для этого прибегнул к содействию мужа.
Теперь предоставим вновь слово Ф. Ф. Вигелю: "Несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернатора, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничто не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев [правитель канцелярии генерал-губернатора П. Г.] медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отменении приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет: куда тебе! Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: "Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приятельских отношениях, не упоминайте мне об этом мерзавце" – а через пять минут прибавил: "а также о его достойном друге Раевском". Последнее меня удивило и породило во мне много догадок. Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собой не могло родиться в голове Воронцова, а, как узнали после, внушено было самим Раевским".
22 мая 1824 года Пушкин получил предписание отправиться в Херсонский, Елисаветградский и Александрийский уезды и собрать там сведения о ходе работ по истреблению саранчи. Решив – опять-таки якобы по наущению Раевского – испить чашу до дна, поэт поехал в командировку, но по возвращении послал вызывающе оскорбительное письмо своему гонителю. Он плохо отдавал себе отчет в своем положении и собирался хлопотать об отставке и даже о разрешении въезда в столицы. Но Воронцов предупредил его: он отправил к канцлеру Нессельроде письмо, чрезвычайно ловко и коварно написанное. Не обвиняя прямо Пушкина и даже обронив пару двусмысленных комплиментов по адресу его таланта, он дал поэту такую аттестацию, которая должна была окончательно очернить его в глазах правительства. Письмо это, мягкое по форме, явилось по существу настоящим доносом. Сюда же примешалось дело об атеизме Пушкина, засвидетельствованном выдержками из его собственного письма, адресованного в Петербург, и также попавшего в руки власть имущих, которые в то время были одержимы чрезмерной и весьма пугливой набожностью. Результатом всего этого было высочайшее повеление – об исключении Пушкина из службы и об отправке его в Псковскую губернию в имение родителей, под надзор местного начальства.
Можно думать, что еще прежде, чем отъезд Пушкина был окончательно решен, а может быть даже еще до злополучной командировки, Пушкин и гр. Воронцова пришли к заключению о необходимости расторгнуть соединявшую их связь. Вероятно инициатива этого решения исходила от графини, и Пушкин, скрепя сердце, должен был подчиниться. Прощание между ними произошло ночью, в саду, т.е. следовательно весною или летом 1824 года. Незадолго перед этим Пушкин вынужден был также расстаться и с Амалией Ризнич, и хотя эта последняя любовь потеряла значительную долю своей былой мучительной напряженности, все же и эта разлука должна была глубоко взволновать его.